— Тебе даже пойти некуда.
— Вот здесь ты ошибаешься. Мне есть куда пойти. Но мне негде остаться. Это вовсе не одно и то же, Джесс. Пойми.
— Ну, а сейчас куда ты собираешься?
— В Женеву.
— Садись. Он украдкой взглянул на оливковый «бьюик», стоявший у обочины; за рулем был Ангел. Полное доверие, как же! Ну хорошо. Сначала лыжи. Теперь чемодан… Она смотрела на него. Он не мог поднять эту бандуру, пришлось толкать по земле до самого багажника.
— Вам помочь? Он не ответил. Он не должен был допускать ее вчера до чемодана. Теперь ей все было понятно. Всё. Ну и что? Так, по крайней мере, все ясно. Ему наконец удалось затащить чемодан в багажник. Она отвела глаза и смотрела сейчас прямо перед собой. Бледная. Как статуя. Он сел рядом. Она все выложит полиции на пограничном пропускном пункте, он в этом не сомневался. Ну и хорошо. Будем квиты.
— Причина в этом, Ленни?
— В чем?
— Чемодан? Что там внутри? Героин? Оружие? Золото? Да, золото. Золото очень тяжелое.
— И что дальше? Какая разница? Ты понимаешь, что это такое, горнолыжник летом? Попробуй сама. Потом скажешь. Летом я становлюсь конформистом.
— Ты мог бы просто попросить меня. Я бы тебе помогла. Незачем было спать со мной только из-за этого.
— Это здесь совсем ни при чем, Джесс. Честно.
— Честно. Хорошее слово. Она сбросила скорость. Они подъезжали к границе. С французской стороны. Госконтроль валюты, кажется так. Ей стоило только сказать им… Он скрестил руки на груди и улыбнулся. Он чувствовал себя прекрасно. Ей стоило только выдать его, и они были бы квиты. И так было бы лучше для его принципов. Для его морали. Бывали моменты, когда он начинал киснуть, когда его забирало сомнение, и он терял веру в низость этого мира. Год тюряги — не слишком дорогая плата за свою веру. Есть такие, кто погибает за свои идеи, за то, чтобы в них не разувериться. Ну же, Джесс, давай, скажи им. Так будет лучше для моего отчуждения. Отчуждение должно поддерживаться. Тобой самим и окружающими. Давай.
Но она не собиралась ему помогать. Она не собиралась его выдавать. Эта была правильной девочкой. Он в самом деле круто промахнулся. Он даже не знал, как туда попасть, в эту Внешнюю Монголию. На границе их встречали, как дорогой подарок: французский пост, швейцарский, приветливые улыбки. Просто противно. У него даже слезы навернулись. Теперь ничему и никому нельзя было доверять.
Она стиснула зубы. «Бьюик» все так же висел на хвосте. Да что он себе вообразил, этот Ангел? Думает, он испарится с шестьюдесятью килограммами золота? Вечно какое-нибудь дерьмо к заднице прилипнет.
— Вы работаете на этого типа?
— Какого типа?
— Того, в «форде».
— Джесс…
— Да? Вы еще что-то хотите мне сказать?
— Джесс, я не знал, что мне попадетесь именно вы. Когда соглашался на эту работу… Я не мог этого знать. Я вас не знал.
— Теперь узнали. Так, кажется, в Библии говорится? Где вас высадить?
— Поэтому я и ушел ночью. Я не хотел этого делать. Вы мне не верите?
— Теперь это, правда, не имеет ни малейшего значения.
— Высадите меня на пристани. Там есть одна черная яхта, «Кипрус». Она самая большая, не ошибетесь. Я пробуду там несколько дней. Можете зайти, если захотите.
— Обязательно приду, Ленни. Со своей табличкой «КК» я еще могу вам пригодиться.
— Незачем топтать меня, Джесс. Это утомительно. Он сказал ей правду, и она ему не поверила. К счастью. Марка не пострадала. Но он против собственной воли продолжал оправдываться:
— Они ждали меня на дороге, с товаром. Я сказал им, что выхожу из игры. Они сказали: либо так, либо — в тазу с цементом. У меня не было выбора.
— Вы так дорожите жизнью, Ленни?
— Нет, даже совсем не дорожу. Но я предпочитаю знать, куда отправляюсь. А смерть — это пока еще темная тропка. Как рак. Не до конца исследовано. Я лучше бы подождал. Она сдерживалась, чтобы не улыбнуться.
— Я знаю одного парня, Зис зовут, он китайский поэт, из Бронкса. Он сочиняет стишки, знаете, те, что кладут в рисовые пирожки в китайских ресторанах. В Китае это называется fortune cookies. Зис написал про это замечательный стишок, про смерть то есть. Я всегда ношу его с собой. Когда мне хочется повеситься, я просто достаю его и читаю. Он достал из кармана затасканный бумажник, перерыл свои бумажки — удостоверение личности, пластинки слюды — и вытащил маленький клочок.
— Вот, возьмите. Читайте. Это — моя библия. Еще никто не сказал лучше. Ей пришлось надеть очки, чтобы разобрать мелкие каракули:
Хайдеггер учил:
на свете Нет фигни глупее смерти.
Понять урок его несложно:
Мрите, только осторожно.
Она рассмеялась и вернула ему листок.
— Замечательно, правда? Этим все сказано. Вы должны как-нибудь познакомиться с Зисом. Стоящий человек. Все китайские рестораны за ним гоняются.
— Вы должны вернуться в Штаты, Ленни. Наш фольклор без вас сильно обеднел.
— Когда-нибудь я вернусь, Джесс, после того как они снимут эти плакаты… ну, вы знаете. Это здесь. Яхта и правда была большая и вся черная. Джесс затормозила.
— Прощайте, Ленни.
— Прощайте, Джесс.
— Смотрите, не потеряйте ваш стишок. А то вас ждет таз с цементом. Было бы жаль…
— Очень мило с вашей стороны, Джесс. — … Внешняя Монголия много бы потеряла. Пока. Она отъехала. Он со своими лыжами и чемоданом немного постоял, глядя на красную точку удалявшегося «триумфа». Он улыбался. В конце концов, он не так уж плохо отделался. Всё. Если и было что-то, чем он дорожил, так это — ничто.
Глава VIII
Было всего семь часов, и она бесцельно катила по Женеве. ОЗЖ было открыто круглые сутки, но они там ничем не могли ей помочь. «Триумф» был просто обыкновенной машиной. Папа Иоанн XXIII скончался. Ее отец, конечно, все поймет, но дело в том, что он был способен понять что угодно. И еще он нуждался в своей дочери, этой примерной девочке со строгими принципами, у которой голова крепко сидела на плечах; правда, незачем было лишать его иллюзий. Церкви здесь были на всех углах, только к чему… лучше пойти выпить кофе со сливками: точно так же успокаивает. В университете по расписанию стоял курс поэзии, но у нее было смутное впечатление, что поэзии уже предостаточно. Она даже не успела помыться. Ее все еще переполняла поэзия. Она остановила машину у пристани и вышла. Утренний свет был мягок и прозрачен, воды озера — тихие, лебеди спокойно спали, засунув голову под крыло, чайки только начинали просыпаться, их крики звучали пока слабо и робко, как пастушья свирель на заре. Разбитое сердце, озеро, чайки — чего лучше для плохой литературы. К тому же со времен Чехова чайки превратились в такое затасканное клише, что иногда удивляешься, как они вообще еще могут летать. Лорд Байрон подгребал к ней с широко открытым клювом, но так как ей нечем было его угостить, он тут же отвалил, как последний хам. Я не думаю, чтобы Мэрилин в самом деле покончила с собой. Она принимала по двадцать таблеток снотворного, чтобы просто уснуть. Потом этот звонок, она просыпается, не может больше заснуть, глотает не задумываясь еще двадцать, и вот результат. Размышлять о самоубийстве на берегу озера, любуясь чайками, да, докатились!
— Привет, Джесс, мы тебя в… везде искали. Жан кричал ей с моста, держа в руке красно-желто-фиолетовое знамя. В центре на полотнище располагался окровавленный меч.
— Что это за флаг?
— Не знаю. Наверное, еще кто-то стал независимым. Я его стибрил в сортире гостиницы «Б… Берг».
— Они теперь сортиры флагами украшают?
— Д… Джесс, швейцарские гостиницы уже не знают, что с этим делать. Идем. Мы устроили охоту с… с рогом. Идем, п… посмотришь на трофеи. Это был серебристый «роллс» с седеющим шофером в серой униформе, из разряда: скромность и незаметность прежде всего. Вид у шофера был какой-то раздосадованный. Поль расположился на серых кожаных подушках заднего сиденья в весьма непринужденной позе, как хозяин. Галстук на сторону, рубашка помята, лицо — еще больше. Да, быть Че Геварой в Швейцарии, конечно, дело не из легких, но сюрреализм и дадаизм, хэппенинг и психодрама, «десакрализация», «разоблачение» и «развенчание» мифов и культов, все это превращалось у него в способ выражения чисто артистический, в жестикуляции в духе Джексона Поллока, только бесталанного. Бунт юных буржуа против буржуазии был обречен обратиться грубой шуткой или фашизмом, потому как единственная разница между этими двумя проявлениями состоит в нескольких миллионах трупов. Как-то невыносимо противно смотреть на студентов, вышагивающих с распростертыми объятьями навстречу бастующим рабочим, они похожи на разгоряченных самок перед настоящими самцами. В Америке было двадцать два миллиона негров и ни сантиметра настенных надписей. Вот почему сто восемьдесят миллионов белых американцев умирали со страху, а в Европе настенная живопись мирно перекочевывала в шикарные альбомы, пылившиеся потом по гостиным. В «роллсе» находился еще один пассажир, причем до того набравшийся, что оставалось лишь молча восхищаться: вот что значит настоящее искусство. На нем была клетчатая пара, галстук-бабочка, замшевый жилет канареечно-желтого цвета и серый котелок, в каких обыкновенно ездят на скачки. На шее у него висел бинокль, словом, можно было подумать, что он только что с ипподрома, где проигрался в пух, поставив все на одну кобылку: лишь одна большая любовь могла довести его до такого состояния. Его синие остекленевшие глаза слегка вылезали из орбит, выталкиваемые изнутри алкоголем, переполнившим уже всякую меру. Держался он очень прямо, постепенно застывая в этой позе, скрестив руки в перчатках на набалдашнике своей трости.