Судя по всему, я уснул на рассвете под одеялом, промокшим от слез; рядом лежал наполовину разобранный пистолет. Я проснулся от печали, доселе мне неведомой; пальцы раздулись и болели. Мне ничего не хотелось, это был словно приступ безумия, хотелось только лежать в кровати, в своей комнате, я желал лишь покоя в одиночестве и тишине. Тем не менее я осознавал, что все это чрезвычайно странно, что я должен был вернуться на работу, но у меня не осталось никаких душевных сил, и я знал, что не смог бы добраться даже до конца улицы. Я лежал часами напролет, глядя в потолок, ни о чем не думая, время от времени повторяя: «Ну вот, ты как твоя мать, началось».
За целый день я не захотел ни поесть, ни попить, ни даже помочиться или поспать, пока в дверь тихо не постучали, скорее всего Мирна, но мне от этого было ни горячо ни холодно, и я не ответил: мне не хотелось никого видеть. Дверь приоткрылась, заглянула Мирна, спросила:
— Ты заболел?
Я ничего не ответил, просто не знал, что ответить.
— Тебе плохо?
Она осторожно зашла в комнату, будто ждала подвоха.
— Что с тобой? Ты целый день лежал в кровати?
Я отвернулся к стенке, и она вышла.
Она вернулась чуть позже с маленьким столиком, потом принесла поднос и поставила его около кровати. Она заметила корпус разобранного пистолета, отбросила его ногой и оставила меня одного. Я взглянул на поднос: на нем были сэндвич и сок. Есть не хотелось, но я механически поел и попил и в результате почувствовал себя лучше. Вскоре она вернулась.
— Спасибо.
Мне стало стыдно, что она застала меня в таком состоянии.
— Не за что. Что с тобой случилось? Тебя ранили?
— Нет. Просто вчера был неудачный день.
— А теперь тебе лучше?
— Да, да. Ты… ты славная, — добавил я.
Она улыбнулась, желая сказать, что все в порядке, не стоит благодарности, и ушла.
Я встал, постоял под душем примерно полчаса, и постепенно кошмары и странные мысли исчезали, будто их смывало водой. Что на меня нашло? Наверное, усталость и напряжение накопились, как невидимая пыль, которую когда-то надо смыть слезами. Я вытерся и оделся. Я не понимал, нужно ли сразу возвращаться на фронт или можно было подождать до завтрашнего дня. Я дезертировал, ушел, никому ничего не сказав, покинул свой пост, исчез, хотя какой-то офицер видел меня незадолго до допроса. Это не имело значения, поскольку все знали, что я исключительный стрелок и хороший боец, однако тем не менее могли возникнуть неприятности. Поживем — увидим. Больше всего меня беспокоил Зак. Я унизил его, чуть не убил, приказывал ему, как собаке, велел убрать дерьмо из-под двух трупов. Он захочет отомстить. На секунду я вспомнил купание около маяка и расстроился. В сущности, я его предал. Он наверняка захочет отомстить. Что ж, поживем — увидим.
У меня слипались глаза, я расслабился под душем. Хороший знак. Я убрался в комнате, сменил белье, распахнул окно, чтобы выветрить запах страха и слез. Вытащил пистолет из-под кровати, собрал его и положил на ночной столик.
Внезапно дом тряхнуло, я упал, и в ту же секунду, как я потерял равновесие, раздался колоссальный взрыв, отчего у меня пересохло во рту и заложило уши. Попало в наш дом, подумал я, упав на землю, наполовину пришибленный. Окно в моей комнате разбилось, несмотря на наклеенный скотч, повсюду валялись осколки. Еще один крупнокалиберный снаряд разорвался совсем рядом, вероятно перед самым подъездом, стены сотряслись от удара. На четвереньках я добежал до ванной, но обнаружил потерявшую сознание Мирну в гостиной, где стремительно носилась мать, обхватив руками голову. На полу были рассыпаны осколки, в стенах — сквозные дыры. Я увидел, как горит квартира напротив, на противоположной стороне улицы. Я взял Мирну на руки и отнес в ванную; прозвучал еще один взрыв, чуть дальше. Потом сходил за матерью. Понадобилось фактически ее стукнуть, чтобы дотащить до конца коридора, поскольку она билась в истерике. Я, как мог, обложился мешками с песком; коридор был в форме буквы «Г», дверь выбить сложно, во всяком случае, сразу не получится; мешки не пропустят осколки ни со стороны гостиной, ни с других сторон. Пока нам везло. Мать растянулась в углу и стонала. Я уложил Мирну на раскладушку, никаких следов ранений не было заметно, она дышала, — наверное, просто шок. Она не дрожала, с ней ничего не произошло, казалось, она спит. Я нежно погладил ее волосы и лоб. Обстрел продолжался, целились явно в наш квартал. Регулярно и методично раз в восемь — десять секунд падал снаряд, то справа, то слева, то по центру, и здание сотрясалось, выворачивалось, будто живое существо под ударами. Я взял мокрое полотенце, протер Мирне лицо. Теперь мы сидели в полутьме, и я угадывал ее идеальные черты; я расстегнул ей рубашку, бретельки лифчика виднелись в темноте как две белые линии. Я медленно провел влажным полотенцем по груди, потом по плечам, потом по шее. Она пришла в себя, я тихо сказал: «Ничего страшного, я здесь», чтобы ее приободрить. Когда раздался новый выстрел, она закричала и бросилась ко мне в объятия, рыдая как дитя. Я гладил ее по спине и волосам, пытаясь поддержать, говорил, ничего, не плачь, все пройдет, скоро кончится, не волнуйся, мы здесь в безопасности. Она всхлипывала при каждом взрыве, и я знал, что она думала об отце, о разорванном и обгоревшем теле отца в лавке, и я хотел, чтобы обстрел длился как можно дольше, чтобы из-за пальбы она вот так прижималась ко мне до скончания времен, уткнувшись в плечо, чтобы ее волосы касались моего лица, чтобы нежная влага ее слез прожигала мне грудь; я ощущал ее позвонки, спину, поделенную надвое лифчиком, мне хотелось раздеть ее, чтобы, обнаженная и заплаканная, она оказалась в моих объятиях, безраздельно моей в ночи и в зарницах.
Обстрел потихоньку удалялся, и по мере того, как стихали глухие звуки взрывов, Мирна успокаивалась, дышала размереннее, тише, но мое сердце билось все бешенее, она должна была слышать его в моей груди, поскольку я сам его слышал; я не мог остановиться и продолжал гладить ее волосы и спину, я поцеловал ее в лоб, нежно, почти незаметно. И тут же пожалел об этом, я не хотел менять сложившуюся ситуацию; если она испугается и оттолкнет меня, мне придется сделать ей больно. Но она не шевельнулась, она по-прежнему полулежала на раскладушке в моих объятиях. В конце концов она так и уснула на моем плече, у меня все затекло, потому что я уже долго сидел в неудобной позе, но мне было все равно: она спокойно дышала, и она была моей, это сонное, лишенное сознания тело, которое она мне доверила, принадлежало мне одному. Час, а может быть, два часа спустя я тихонько переложил ее голову на раскладушку, она сразу повернулась на бок, и я услышал ровное дыхание. Я продолжал ее ласкать, она стала словно ручной, привыкшей во сне к моей руке, я нежно трогал ее спину, ягодицы, ноги под задравшейся юбкой, иногда она шевелилась, но еле заметно. Я ощупывал ее, как слепой в темноте, я представлял ее, не видя; и невозможность раздеть ее, броситься на нее и поцеловать была ужасной пыткой. Я тысячу раз мысленно раздевал ее, но не хотел, чтобы она проснулась. Обстрел совсем прекратился, теперь рядом послышались вой сирен, крики, чьи-то голоса. Я встал, оттащил мешки с песком. Взял Мирну на руки, она в полусне охватила мою шею, и в тот момент, когда я выходил, в непонятно откуда взявшемся лунном свете я увидел огромные совиные глаза матери, пристально смотревшие на меня с ужасом.
Я потихоньку уложил Мирну на ее кровать. Она открыла глаза. Я спросил, все ли в порядке, может, она хочет, чтобы я с ней остался. Она помотала головой. Я поцеловал ее в губы, это короткое мгновение, одна секунда показалась бесконечной, как траектория пули. Я сразу вышел, мои мускулы непроизвольно сокращались; я отбросил ногой осколки стекла в своей комнате, разделся и, как только дотронулся до члена рукой, тут же кончил, долго взрываясь всеми возможными ощущениями, крича одновременно от восторга и негодования. Сердце никак не могло забиться в обычном ритме, я грезил наяву, воображал, как разливается мое семя внутри нее, представлял, как ее рот кривится от наслаждения, как она меня целует и не может от меня оторваться.