Мы-то с Заком уже смутно предчувствовали. Особенно он. Он ворвался в войну очертя голову, как прыгают в воду. Стоило на него посмотреть у заграждений, этакого гордого петуха. Одним движением ружья он с надменным видом останавливал машины; в кармане у него всегда лежала радиоантенна от машины, которую он складывал как хлыст, чтобы стегать непокорных. Его выпендреж меня немного раздражал, особенно по отношению к женщинам; как только он какую-нибудь останавливал, распускал хвост как павлин или драный петух. Для меня заграждения были настоящей обузой, отвлекающей от стрельбы и от войны. Конечно, это было необходимо, надо было показать, что порядок — это мы, воины, и мы обеспечиваем безопасность. Но это была самая ужасная, изнуряющая потеря времени посреди дороги, под палящим солнцем; мы нервничали и в конце концов срывались на каком-нибудь бедняге, у которого не было документов, расстреливали его позади грузовика или, если Зак оказывался в благостном расположении духа, надевали «шпиону» мешок на голову и уводили прогуляться в подвал, откуда он не возвращался. Подобно новичку-невежде, принимающему за произведение искусства все, что видит, я восхищался умением Зака. Понятно, он ведь был на четыре года старше меня.
* * *
Седьмого августа я отметил свое восемнадцатилетие. Кажется, объявили перемирие, но не для меня. Я стрелял реже, потому что совершенствовался, вот и все. В любом случае все знали, что это перемирие — курам на смех и нужно лишь для того, чтобы выиграть время. Я по-прежнему сидел на крыше. По ночам я брал бутылку спиртного и пачку сигарет. В темноте стреляют, конечно, редко, однако я различал внизу силуэты людей и наблюдал за городом. Искал тени.
Лучший час — утренняя заря. Освещение идеальное, не слепящее, отблесков нет. Люди встают навстречу новому дню, они более доверчивые. На пару секунд они забывают, что их улица просматривается с наших домов. Именно на рассвете я совершил некоторые из моих самых удачных выстрелов. Например, дама, которая с таким счастливым видом вышла из дома в красивом платье и с корзинкой. Я вмазал ей в затылок, она рухнула как подкошенная, как марионетка, у которой обрезали ниточки. Так было вначале, тогда люди к этому еще не привыкли. Потом выстрелы стали делом обычным, все уже знали, где пройти, где таится опасность. Я словно контролировал часть города. Это было одновременно лестно и обидно, потому что стрелять становилось все сложнее, теперь я должен был отрываться от товарищей и больше тренироваться. В некотором смысле так было даже лучше, потому что мне начали надоедать заграждения и бесконечная карточная игра. Офицер, который подарил мне ружье, оставил меня в покое, товарищи вопросов не задавали; Зак иногда заходил ко мне на крышу, приносил бутерброд, или мы просто болтали. По-моему, он немного ревновал, потому что всегда неважно стрелял. Он был неспособен попасть в неподвижную мишень с пятидесяти метров. Зато ему отлично удавалась рукопашная, он умел орудовать ножом и кулаками. Чтобы подготовить хорошего бойца, надо знать его сильные и слабые стороны. Зак был одним из лучших в засаде. Все им восхищались.
* * *
Как раз в это время, в разгар лета, мать окончательно сбрендила. Выскакивала на балкон голая, орала ночами напролет. Перестала мыться, потому что боялась воды. Соседка отказалась приходить, потому что мать ее царапала и доводила. Каждый вечер она выставляла из квартиры около входной двери всю мебель: сначала двигала по кафельному полу комод, потом диван, стулья. Однажды я решил вернуться домой к полуночи, и мне пришлось влезать через балкон. Ее состояние ухудшалось день ото дня. Она даже не могла есть сама. Творила нечто странное, например обметала четыре-пять часов одну и ту же плитку, движениями метелки воспроизводя орнамент на полу. Иногда она вспоминала, что ей надо готовить еду, и ставила пустые кастрюли на огонь. Я вынужден был запретить бакалейщику продавать ей что бы то ни было, поскольку она, например, покупала пять кило чечевицы и пыталась сварить ее без воды, пока на дым и вонь не прибегала соседка. Я думал убить ее, чтобы с этим покончить, но как-то все руки не доходили. Ее следовало отправить в дом престарелых, но шла война, сумасшедших было пруд пруди, а мест не хватало.
И тут я встретил Мирну. Я ее уже видел, она была местная, но не был с ней знаком. Как-то раз бакалейщик мне и говорит:
— Тебе надо бы взять кого-нибудь к себе за матерью ходить. Чтоб все время присматривал, а то она катастрофу какую-нибудь учинит.
Я не совсем понял, какую катастрофу он имел в виду, но сказал:
— Да, наверное. Только не знаю, кто бы согласился. Она же сумасшедшая, с ней намаешься. И платить я много не могу.
— Попробуй Мирну. У нее никого не осталось. Она ищет работу.
— Кто это?
— Дочка электрика.
Я, как и все, знал, что случилось с электриком, но не знал, что у него была дочь. Несколько недель назад в его мастерскую залетел минометный снаряд. На месте обнаружили человеческие останки вперемешку с остатками наполовину обугленных радиоприемников и телевизоров.
— Она не замужем?
— Ей лет пятнадцать, не больше.
Я не сразу понял, как поступить, ведь если пятнадцатилетняя девочка будет ухаживать за матерью и жить у меня, то вокруг примутся судачить. В то же время они все меня боялись, потому что знали, что я — боец. Для начала я отложил решение по поводу Мирны, скорее просто по лени, чем по какой-то другой причине. Два-три раза в день я заходил домой посмотреть, как мать. Непонятно было, как заставить ее есть. Она худела на глазах. И отказывалась со мной говорить. Думаю, она толком не помнила, откуда я вообще взялся. Надо сказать, в ту пору я постоянно носил форму цвета хаки, патронташ и все такое. Из оружия у меня были с собой пистолет и нож. Лучше было с ними не расставаться, ведь никогда не знаешь, что может случиться. И потом, это как военная форма: если у вас оружие на виду, вы — солдат. У многих бойцов были калаши, а у меня — нет. Во-первых, из них плохо целиться, и к тому же с пистолетом выглядишь важнее. Почти как офицер. Проблема в том, что моя винтовка с сошкой и оптическим прицелом и вместе с биноклем уж очень громоздкая.
И вот к концу осени я решился нанять кого-нибудь ухаживать за матерью, поскольку работы у меня было по горло. На передовой возобновились бои, особенно по ночам, и надо было как следует пострелять. Для своей винтовки я раздобыл американский пламегаситель — чтобы в темноте меня не разглядели. Целиться неудобно, но ночью всегда стреляешь с близкого расстояния. Я выискивал тени, ждал, пока они выстрелят, и сразу же гасил их очередь одним патроном. С ума сойти, сколько света от автоматов. Эти чудаки никак не могли уразуметь, почему даже под покровом ночи их все-таки уничтожали.
Днем перед тобой улицы и прохожие, ночью — разрушенные пустые дома и тени. Мне некогда было заходить домой, но время от времени я все-таки беспокоился о матери: думал о том, какой бардак обнаружу, вернувшись. Когда одновременно занимаешься физической и умственной работой, которая держит тебя в постоянном напряжении, то, придя домой, испытываешь потребность отдохнуть, а не исправлять глупости сумасшедшей, которая вас и узнаёт-то через раз. А потом я осознавал, что она, видимо, чувствовала себя одиноко и что, если ей не с кем будет поговорить, ситуация усугубится. Тем более что соседям это начало надоедать. Так вот, после изнурительной недели (шли грозы, и мы не успевали обсохнуть) вернулся я домой. Уходя, я принял элементарные меры предосторожности: все выключил, закрыл газовый баллон и прочее. С водой проблем не было: ее не хватало, и мать страшно боялась воды. Вошел — никого. Не знаю почему, но первое, о чем я подумал, что она умерла. Дом был пуст, никакого особого беспорядка, и я решил, что она умерла несколько дней назад. Я совершенно вымотался, лег на кровать и тут же уснул, не раздеваясь. Пусть бомбят сколько влезет, я спать хочу. Проснулся через двенадцать часов. Проголодался, спустился что-нибудь перекусить, и тут меня окликнул бакалейщик: