Моя мать, которая весь дом держала в своих испачканных мукой руках, номинально, философски и эстетически была француженкой. Это выражалось в ее речи, стряпне и красной помаде, которой она красила губы, даже выходя в сад, — в старенькой куртке, волосы собраны в пучок, на руках огромные перчатки, на ногах резиновые сапоги. Деланая французскость позволяла матери обычную жареную курицу самым фантастическим образом превратить в целую череду блюд: заливное из курицы, сэндвичи с курицей, куриный бульон и курицу с клецками — бесконечную череду.
Она довольно серьезно относилась к воспитанию детей и еще серьезнее к тому, чтобы прокормить их — моего младшего брата, мою младшую сестру и меня — при помощи своего сада, своих кладовых, своих ведьмовских умений, своей протестантской решимости и непоколебимого снобизма. Да, она была настоящей протестанткой ровно потому, что француженкой была фальшивой. Точно позолоченное кресло Людовика XIV во дворце диктатора.
В отличие от вездесущей домохозяйки-матери, присутствие отца казалось одинаково призрачным и неизменным. От него пахло табаком и коричневым ликером, голос его звучал, как наждак, движения легкого, стройного тела говорили о смиренном поражении, несмотря на то что он прекрасно зарабатывал деньги, владел прекрасным имуществом и давал своим детям поколения икс прекрасное образование, которое в будущем обязательно подарит им некоторые привилегии. В рабочие дни отец всегда одевался в «Брукс Бразерс», по выходным в «Эл Эл Бин», а в особых случаях — в «Ральф Лорен», как будто дополнял собой интерьер нашего дома, все эти балки и балясины из старого дерева, парусину и грубый хлопок аксессуаров, точно его самого купили вместе с домом в качестве декора. И как бы мало отец ни проводил времени здесь, мы всегда ощущали его присутствие — основательное и совершенное, как кинематографическая проекция. Когда родители показывались на людях, все видели идеальную пару, но за этим парадным фасадом скрывалась настоящая атомная бомба.
У каждой семьи есть свои секреты, у нашей этот секрет — я.
Известно, что всякого рода лишения вызывают галлюцинации и ложные ощущения. Так, например, лишение сна приводит к психозу. Человеческий мозг может какое-то время обходиться без сна и без отдыха от работы тела, разговоров и когнитивных взаимодействий, но потом он все равно вырубается, остается как будто наяву, бодрствует во сне. В такие моменты по коже как будто бегают мурашки, мохнатые лапки бабочек, тысячи сороконожек и все тело зудит и чешется. Слышатся потусторонние звуки и голоса. Перед глазами мелькают блики или какие-то призрачные миражи. Руки цепляются за что-то, но не могут удержаться. Адреналин зашкаливает, сердце готово выскочить из груди. Тело не спит, но мозг окутывают кошмарные видения.
Так недостаток пищи окутывает мозг тоской. Не буду утверждать, будто все женское население Бедфорд-Хиллз умирает от голода — это не так. Нас, конечно, кормят. Какой-то жижей — темно-коричневой и светло-коричневой, почти белой, добавляют к ней коричневые котлетки неизвестно из кого. Туда же плюхают теплый горошек, выловленный из банок с густым рассолом. Нам дают клеклый ватный хлеб с прогорклым маргарином. Мы, конечно, едим. Три раза в день. Пищу с привкусом государственной апатии. Иногда, чтобы хоть как-то разнообразить этот скудный рацион и подразнить наши вкусовые рецепторы, мы вычищаем торговые автоматы и здешние продуктовые магазинчики.
Но на самом деле мы всегда голодны. Я — определенно голодна. Голодна так, что видения еды, призраки продуктов заполняют мою голову, как океан заполняет прибрежные пещеры: идеальное севиче из мексиканского Плайя-дель-Кармен — креветки и тилапия, залитые острым соусом из сока нагретых солнцем лимонов, мягких кусочков папайи и гуанабаны в жарких объятиях серрано и халапеньо. Я протягиваю руку, чтобы поставить книгу на полку, и на меня падает оливковый пирог, солоновато-сладкий, благоухающий жирными зелеными оливками. Рот тут же наполняется вкусом густого сладкого эспрессо. Я сижу на своей узкой кровати и чувствую на губах гранатовые зерна, слышу аромат жареного каре ягненка и горячего черного хлеба со сливочным маслом. У меня перехватывает дыхание. Призраки еды являются мне, когда я со всей ясностью вспоминаю ослепительный Манхэттен: устрица в раскрытой раковине, чистая и влажная, миска минестроне с завитками зеленого песто, теплое печенье с шоколадной крошкой. Мой рот от возбуждения наполняется влагой точно так же, как когда-то наполнялась влагой моя собственная устрица. Но челюсти смыкаются, ощущая пустоту. Лишения — идеальная почва для богатого воображения; мне кажется, я умираю от голода.
Дома со своей семьей я ела здоровую пищу, которую готовила мать и которая придавала смысл ее жизни. Но с друзьями я поглощала всякий мусор. Жареную картошку, темно-желтую, хрустящую. Яблочный пирог со взбитым, точно вулканическая лава, белковым кремом, пузыри которого, запеченные коркой, больше походили на бубонные струпья. Молочные коктейли, блестящие, будто пластмассовые. Это и было моим подростковым бунтом. Как курение у других. Просто мои родители сами курили, так что совершенно не удивились бы, увидев меня, дымящую их «Мальборо» или «Житаном» сразу после здорового обеда с зеленой фасолью и форелью с миндалем. Наверняка они даже ожидали такого.
Но вместо этого я, как не в себя, поглощала слишком сладкий, слишком соленый, слишком пластиковый и слишком восхитительный пищевой мусор за компанию с подружками. Но были ли они мне в действительности подругами? Я не знаю. Знаю только, что по их образу и подобию я лепила себя, потому что вписаться в их общество было проще, чем выделиться. Я одевалась так же, как они. Следила за тем, за чем следили они. Слушала ту же музыку, что нравилась им. Выкрикивала те же имена музыкантов, что и они. Я красила ресницы синей тушью, потому что они красили. Я заполнила свою речь словесным мусором. Но больше всего меня волновала их еда. Я ела то же, что и эти девочки, потому что дома у нас были совершенно иные пироги и закуски.
Были они мне подругами или нет — неважно, но благодаря им я узнала о своих аппетитах — к мусорной еде, мусорному сексу и самой настоящей власти. Словом, ко всему тому, что в родительском доме было для меня недоступным. Дружба ли это? Не знаю. Не уверена, что я вообще умею дружить. Я называю друзьями людей, которые мне просто нравятся, а наши с ними отношения не напоминают транзакции: ты мне — я тебе. Иногда мне кажется, что моим единственным настоящим другом была Эмма, но и то — до той поры, пока не пришли судьи. В метафорическом, естественно, плане. Потому что фактически судьи пришли и вынесли окончательное решение тринадцатого ноября две тысячи четырнадцатого года — через несколько дней после того, как Эмма дала показания против меня. Впрочем, я отвлеклась.
Спасибо подружкам за то, что показали мне эту вредную мусорную еду, и за то, что рассказали, что такое настоящая женщина. Источая цветочные ароматы своих первых духов, они учили меня, как говорить, как ходить, как танцевать, как откидывать волосы. Как приоткрывать рот — точно для поцелуя, а не для того, чтобы откусить кусок побольше. Как задавать вопросы. Как покачивать бедрами, выходя из комнаты. Рассказали, почему надо смеяться, когда хочется орать. Сидя над остывающей картошкой фри, я узнала от них, что женщина — тот же обед из «Макдоналдса»: не важно, настоящая это еда или нет, важно только, что она вкусная.
Я помню, как после школы мы колесили на машинах по закоулкам Коннектикута и распевали модные песенки, игриво открывая свои накрашенные ротики, в точности как модели «Плейбоя». Мы были теми девочками, что усаживаются потеснее вокруг пластиковых столов, ковыряются в пластиковой еде, хлопают густо накрашенными, точно пластиковыми, ресницами, поглядывая на сидящих напротив мальчиков, достают одну на всех помаду из одной на всех сумочки и возюкают ею по одному на всех рту. Мы были теми девочками, что тусуются на всяких вечеринках, едят там замороженную пиццу, прихлебывают из красных пластиковых стаканчиков паршивое пиво или паршивое же вино, кучкуются в круглосуточном «макдаке», тискаются в темноте то с одним мальчиком, то с другим. Проводя время со своими надушенными подружками, я ощущала себя так, будто краду драгоценности. И теперь, многие годы спустя, едва раздаются первые такты музыки, под которую мы тогда тусовались, я вновь вижу себя той самой девочкой с красным пластиковым стаканчиком, в котором плещется теплое пиво, девочкой, целующейся с первым попавшимся идиотом из команды по лакроссу.