Да.
Может отвезти их часовщику в следующий раз, когда поедет на большую землю.
Она подумала, а потом сказала, что попросит отца их кому-нибудь показать.
— Capisco, понимаю, — сказал он со смущенным жестом человека, которому, в принципе, могут приписать непрошеную вольность, хотя сам он знает, что ничего такого не совершал, но при этом достаточно великодушен, чтобы не осуждать за подозрительность того, кто неверно истолковал его намерения.
В маме мне всегда это не нравилось. Однако я не мог загладить ее неловкость без того, чтобы вновь привлечь к этой неловкости внимание.
Впрочем, одним этим словом краснодеревщик сказал главное: что рад был бы помочь. Мама все еще молча дивилась содержимому ящика. Синьор Джованни не прерывал ее молчания и, возможно, не зная, что еще сказать, быстро окинул взглядом комнату, а потом, возвращаясь к цели своего визита, объявил, что заберет бюро с собой и отреставрирует, — будет совершенно как новенькое. Стиль он, по собственным словам, опознал, однако имя мебельщика пока называть не станет, а подпись, что когда-то стояла на нижней стороне крышки, стерлась от времени. Больше всего его восхищает то, добавил он, поднимая бюро на плечи, что сделано оно без единого гвоздя, если не считать петель. Впрочем, он в этом тоже пока не уверен, но потом даст нам знать. Он сказал, что на следующий день вернется за рамами, и вышел из дома, а мы оба остались стоять в дверях.
— Вот, держи, теперь она твоя, — сказала мама, вручая мне ручку, — мне повезло, оказалось, что это «Пеликан». Выглядела она точно так же, как те, которые продавали в канцелярском магазине рядом с моей школой. Впрочем, радости мне эта ручка не принесла. Она попала ко мне не как подарок, а как запоздалое извинение, случайная уступка; с другой стороны, на ней значилось мое имя, и это мне было приятно. Пока мы стояли, глядя вслед синьору Джованни, мама рассказала мне странную историю, которую слышала от свекра: однажды в Париже он что-то писал, уронил ручку со стола, попытался поймать — и перо проткнуло ему кожу.
— И что? — спросил я, не понимая, к чему это она.
— На ладони осталась крошечная татуировка. Он ею очень гордился. Любил вспоминать, как это произошло.
Зачем она мне это рассказала?
— Да просто так, — ответила мама. — Может, потому, что мы все очень жалели, что он так тебя и не увидел. Мне кажется, твой папа никого больше не любил так, как его. В любом случае, я уверена, он был бы рад, что его ручка попала к тебе. Глядишь, поможет тебе на предстоящем экзамене.
Ближе к концу осени, когда я пересдавал латынь и греческий, ручка действительно помогла.
Через несколько дней Нанни пришел за рамами. Отец в этот день вернулся дневным паромом и уже был дома.
Услышав звонок, он встал и сам открыл дверь. Гог и Магог поднялись — они всегда поднимались, если он куда-то шел, — и двинулись за ним следом.
— Stai bene? Все хорошо? — спросил папа, увидев на пороге Нанни.
— Вепопе, etu? Неплохо, а у тебя? — откликнулся тот. Нанни объяснил, что пришел за рамами и не может задерживаться. Погладил собак по головам.
— Как локоть? — спросил папа.
— Гораздо лучше.
— Делал, что я тебе сказал?
— Как всегда, сам знаешь.
— Знаю, и все же: по полминуты каждый раз?
— Да-а!
— Покажи, как.
Нанни хотел было показать, как именно делает специальную растяжку, которую ему порекомендовал папа, однако, увидев в дверях меня, поздоровался: «Ciao, Paolo», — явно ошарашенный моим присутствием, — можно было подумать, он забыл о том, что я существую или живу здесь.
Опустив руку, он зашагал в сторону гостиной, взял две рамы, которые стояли у стены. Заставил себя обменяться несколькими любезностями с мамой — она сидела на диване и читала роман. Удалось ли ей разобраться с часами?
Пока, к сожалению, нет. В голосе проступало раздражение. Мама не любила, чтобы ей напоминали о ее просчетах.
Повисло неловкое молчание, мы все четверо просто стояли.
— А знаешь ли ты, что он плавает быстрее всех на Сан-Джустиниано? — обратился папа к маме.
— Ma che cosa stai a dire? Да что ты такое говоришь? — запротестовал Нанни.
Я, конечно, знал, что каждое утро, перед тем как вернуться домой и отправиться на паром, папа ходит плавать, а вот что и Нанни тоже пловец, мне было неведомо.
— Мы его зовем Тарзаном.
— Тарзан, какое миленькое имечко, — произнесла мама с толикой иронии, делая вид, что в жизни не слышала такого слова и не намерена вмешиваться в добродушные перешучивания столяра из маленького городка и ученого с мировым именем. Я, впрочем, заметил, что дружеское отношение отца к Нанни вызвало у нее досаду.
— Вы бы слышали, как он подражает крику Тарзана. — Повернувшись к Нанни, папа сказал: — Покажи им.
— Да ни за что.
— Сперва кричит, потом плывет. Вчера переплыл бухту за четыре с половиной минуты. А я только за восемь могу.
— Это когда полностью выкладываешься, — фыркнул Нанни. — А на самом-то деле скорее за десять-одиннадцать. — Потом, почувствовав напряжение в комнате, стремительно развернулся и с обычной своей непринужденностью произнес: — Alia prossima, до скорого.
Отец сговорчиво откликнулся: -5i.
Мне понравилось их дружелюбное перешучивание. Я редко видел папу таким — озорным, бойким, даже ребячливым.
— Ну, что ты о нем скажешь? — спросил он у мамы.
— Вроде неплохой паренек, — ответила она, как будто пытаясь изобразить сердечность и безразличие. В тоне проступила сдержанная враждебность в отношении краснодеревщика, возможно, не совсем искренняя, но именно таким образом мама обычно накладывала вето на всех и все, что, по ее мнению, не вписывалось в наш семейный уклад. Впрочем, заметив, как папа обескураженно пожал плечами, — этим он давал понять, что она могла бы все-таки сказать про беднягу хоть что-то хорошее, — она добавила, что у него совершенно изумительные ресницы. — У женщин глаз на такие вещи.
А я ресниц не заметил. Хотя, с другой стороны, может, именно из-за них мне никак не удавалось поймать его взгляд. Глаза у него были совершенно невероятные — собственно, это были первые глаза, на которые я в своей жизни вообще обратил внимание.
— Впрочем, мне он кажется уж слишком дерзким, чересчур прямолинейным. Не знает своего места, как считаешь?
Убежден, что именно это-то ее и задело, именно поэтому настроение ее изменилось сразу же после того, как Нанни вошел в дом и направился прямиком к рамам, а еще ее смутило, что он употреблял «ты», обращаясь к человеку, который нанял его для работы.
Через неделю мама надумала навестить краснодеревщика. Пойду ли я с ней?
— Ну, пожалуй, — ответил я, добавив с наигранной беспечностью: — Давай, ладно.
Возможно, она уловила что-то странное в деланном равнодушии моего «Давай, ладно» и насторожилась, потому что несколько минут спустя якобы ни с того ни с сего добавила, что ее радует мой интерес к простым повседневным вещам. Каким повседневным вещам, спросил я, пытаясь догадаться, какие выводы она сделала из моего поспешного ответа. «Ну, не знаю, например к мебели». Мне тут же представилось, что она сейчас добавит: «К друзьям, людям, жизни», с толикой натяжки и подозрительности, — так она всегда реагировала на мои на первый взгляд случайные замечания. Хотя не исключено, что она в самом деле ни о чем не догадывалась, как не догадывался и я сам, хотя мне и казалось — и ей, скорее всего, показалось тоже, — что мой небрежный ответ прозвучал как-то слишком продуманно.
И пока мы ближе к полудню шагали к старому городу и к мастерской синьора Джованни, ее загадочное молчание почему-то заставило меня вспомнить ее слова, сказанные примерно годом раньше по ходу такой же прогулки: никогда не позволяй мужчинам и взрослым мальчикам трогать тебя там. Я так опешил, что мне даже не пришло в голову поинтересоваться, кому вообще может понадобиться меня там трогать. Тем не менее в тот полдень, по пути к Сан-Джустиниано-Альта, я почему-то вспомнил ее предупреждение.