Ожидали ли все они — Арнавик, Атеранги и Сингарнак — дня выхода на твердую землю, чтобы ощениться? По этой ли причине они одни были так усердны и нетерпеливы? Совпадение? Не думаю. Скорее, удивительный материнский инстинкт.
4. Несколько рассказов о собаках
Печальная история Кренерака
Итого одиннадцать щенят, в том числе четыре кобелька — слишком много самок! В дальнейшем мы всех роздали своим друзьям-эскимосам, довольным, что в их собаках будет течь свежая кровь.
Наши три мамаши так хорошо ладили между собой в течение всего путешествия, что не отличали своих щенят от чужих и одинаково заботились о тех и других.
Но не все собаки одарены столь ярко выраженным материнским инстинктом. Я убедился в этом во время следующей зимовки, о которой с волнением вспоминаю и тридцать пять лет спустя. Это было в октябре 1936 года. Вместе с принявшей меня семьей эскимосов я закончил сооружение хижины, и мы уже несколько недель жили в ней. Мой друг Кристиан (его эскимосское имя — Тугартугу, т. е. Ворочающийся во сне, впрочем, я никогда не замечал этого в течение многих ночей, проведенных в одной палатке с ним на охоте и при исследовательских поездках) достал тюленя «идивитси» из хранилища. (Летом в случае удачной охоты хорошие охотники делают запасы на зиму: тюленей целиком, сняв с них шкуру или не делая этого, заваливают камнями и съедают лишь через 6—7 месяцев, когда мясо уже порядком испортится.)
Мужчины, согнувшись, чтобы не задеть спиной потолок, рывками проталкивают тушу сквозь входной коридор. За нею тянется широкий и длинный кровавый след, к которому сползаются щенята, повизгивая от возбуждения, высунув розовые язычки и задрав хвостики. В коридоре четыре человека копошатся возле тюленя; он шире и толще человеческого тела, поэтому места для прохода почти не остается. Кому нужно выйти, тот обычно вежливо уступает дорогу входящим (поскольку любая опасность, связанная с необходимостью срочно выйти, возникает снаружи). Топырятся зады, обтянутые меховой одеждой, люди с трудом продвигаются вперед.
Все женщины и дети иглу здесь. Сегодняшнее событие ожидалось с нетерпением, так как охота за последнюю неделю ничего не принесла и мы питались лишь раздаваемыми мною рисом, макаронами, чечевицей и галетами. А эскимос, даже когда желудок у него полон, но если он не ел мяса, скажет: «Капунга» (хочу есть).
Наконец тюленя медленно вытаскивают из коридора, водружают перед лежанкой Кристиана, и к разделке туши приступают мужчины. Ибо, когда тюленя привозят после охоты, его разделывают женщины, а тюленя «идивитси» — только мужчины. (Тюлень, доставленный охотником, является собственностью его матери, а тюлень «идивитси» принадлежит отцу.) И это понятно: мясо только что убитого тюленя можно есть лишь вареным, а далеко не свежее мясо «идивитси» — деликатес, самый любимый из всех местных и привозных видов пищи, — сырым.
Мужчины отхватывают огромные куски черного мяса, а женщины, болтая, визжа и смеясь, терпеливо ждут, пока им протянут ломти, сочащиеся кровью. Мало-помалу по хижине распространяется острый запах. Его издает и теплый парок от разделываемого тюленя, и испарина жующих людей.
Привлеченные запахом крови, щенята пробираются в хижину. Сначала, смущенные собственной смелостью, они шныряют между ногами мужчин — неодолимое, казалось бы, препятствие, преграждающее путь к куче мяса, лежащей на полу. Вдруг отчаянный визг, тявканье, частый топот: щенок получил удар по спине или по морде и удирает, поджав хвост, но трепка не помогает. Дрожа от страха и возбуждения, он снова тянется к мясу, а через несколько минут тот же щенок получает за свое нахальство еще один пинок в зад.
Пока щенята визжат, а люди жуют, рыгают, переговариваются, туша тюленя все уменьшается, внутренности вываливаются на мокрый пол.
— Кровь течет! — вскрикивает Микиди. Черный, вязкий ручеек струится по шкуре, на которую уложен тюлень.
Микиди поспешно кидается к драгоценной жидкости, зачерпывает ее, сложив ладони лодочкой и выливает в поставленную рядом миску, делая иногда глоток-другой.
У Одарпи полон рот, он шумно жует. Схватив большой кусок черного мяса, увенчанного толстым слоем жира и сочащегося каплями, он быстрым движением ножа отхватывает его вровень с губами и вбирает в рот.
— Отличная еда! — бормочет он.
Йозепи, Текри, Габа, Кристиан, Одарпи, Микиди, обступив тушу, кромсают ее, режут на куски, облизывают пальцы, запихивают в рот мясо и сало, жуют, глотают, протягивают каждый своей жене дымящиеся куски… И все это в полумраке, еле-еле озаренном масляными лампами. Какая-то замедленная киносъемка, тихое священнодействие, почти молчаливое, прерываемое лишь глухими шлепками, за которыми следует собачий визг.
— Попробуй хоть кусочек! — настойчиво предлагает мне Микиди.
И я съедаю ломтик толщиной в два пальца. Вкус мне знаком: вроде как у незасоленного, уже с душком мяса, в котором забыли нож, успевший заржаветь. Ничего, есть можно, несмотря на привкус крови, который мне не особенно нравится.
— Ешь, ешь! — подбадривает Кристиан.
К счастью, я знал, какое губительное воздействие оказывает такое мясо на мой желудок, и помнил, что Кнуд Расмуссен, куда более привычный к подобной пище, чем я, умер от желудочного заболевания после трапезы, похожей на эту.
Вдруг Думидиа, выглянувшая в окно, зовет меня:
— Биту, Виту, скорее выйди! Собаки загрызут Кренерака!
Догадываюсь, что происходит. Накануне Кренерак, месячный щенок, дважды приковылял, задрав хвостик, к тому месту перед хижиной, где собаки роются целый день, грызут кости, а снег испачкан их мочой и пометом. Понимая опасность, я дважды прогонял его, дав пинка под зад и криком веля убраться назад в конуру. Он убегал, неуклюжий, как медвежонок, испуганно повизгивая, но, подобно всем малышам, был непослушен.
Я стремглав выскочил из хижины, больно ударившись головой в один из поперечных камней, образующих кровлю над входным коридором. На снегу противная черно-белая собака, принадлежавшая Микиди, узкомордая, тощая, кривоногая (на восточном берегу Гренландии многие псы страдают рахитом), держала в пасти безжизненное тельце Кренерака. Ее зубы вонзились в его брюшко. Не обращая на меня внимания, она сжимала челюсти; морда у нее была в крови.
Я пришел в ярость. До сих пор не помню случая, чтобы мной овладевал такой гнев: характер у меня спокойный и уравновешенный. Дело было не только в том, что Кренерак, мой любимый щенок, очень мне нравился: его черный хвост с белым кончиком всегда стоял торчком, глаза были до странности широко посажены. Но меня вдобавок возмутила глупая жестокость этой собаки, которую любой из моих псов мог опрокинуть одним ударом лапы. Если бы она подралась, например, с Кивиоком, которым я особенно дорожил, и убила бы его в честном бою, я огорчился бы, но счел бы это нормальным и даже поздравил бы Микиди с тем, что у него такой сильный пес. Но наброситься на столь беззащитное, слабое создание, как щенок, которому нет и месяца, — отвратительно!
Я схватил мерзкую зверюгу за холку, заставил ее выпустить добычу и перебросил через большой камень, к которому она притулилась. Она шлепнулась на спину с воем, который мне приятно было услышать, но сейчас же вскочила и снова кинулась на Кренерака, неподвижно лежавшего у моих ног на снегу. Не владея собой, я вцепился в нее, придавил к земле. Палки под рукой у меня не было, и я осыпал ее ударами пяток: хорошо бы ее прикончить! Но я был обут в мягкие камики (эскимосские сапоги), набитые травой, и эти удары, слишком слабые и нечувствительные для нее, не могли причинить особенной боли. Вышедший следом за мною Габа, считая наказание недостаточным, схватил лопатку и изо всех сил ударил собаку по голове. Упав, она некоторое время не шевелилась.
Я унес Кренерака. Его тельце было сплюснуто — вероятно, все внутренности раздавлены. На минуту оторопев, я не знал, что делать, потом бросил его в бухту, где громоздились льдины, наплывая друг на друга. Какое-то время я различал черную точку, качавшуюся на воде. Глаза у меня заволокло слезами.