Сквайбутис потянулся в седле, ущипнул бортникову дочку за довольно аппетитный-таки бочок и вдруг вспомнил оставленную попечению комтура Альбрехта Вайву. Глаза, конечно, у той поинтереснее, зеленые, как у лесной ведьмы, но у этой тоже не подкачали, только синего цвета. А что до всего остального — та клятая жемайтка моложе, конечно, да больно худа! А Пелюша в последнее время предпочитал — нет, не толстушек, — но свободного нрава спутниц из девиц, пропустивших сроки замужества, да молодых вдовушек со, скажем так, приятной полнотой. Чтоб, как говорится, было, и за что глазу зацепиться, и на чем руке с удовольствием задержаться. Да и ночью бока себе ни обо что не отобьешь.
Князек бросил еще один задумчивый взгляд на Юманте, потянулся и чуть поторопил коня пятками. До постоялого двора, где хозяйничал Сапега, было еще ехать и ехать...
...Вайве же отвели небольшую комнатку на одном из верхних этажей каменной громады замка. Окружающее постоянно давило на нее, временами ей казалось, что внутри пепельно-серых стен буквально не хватает воздуха для дыхания. Молодая жена полоцкого княжича привыкла к невеликим, но все же светлым просторам родного края, ей нравилось гулять и по лесу, и по полю, заговаривать с людьми и животными, разглядывать разнообразные растения и гонять мелких пташек — хотя бы и куропаток в траве спугивать.
Фигурка у Вайвы-Варвары была стройной — на зависть некоторым из «отъевшихся», как шутили в их кругу, подруг. И вся она казалась такой ладной, такой во всем уместной, во всех делах и заботах пригодной. Особенно удались во внешнем облике девушки глаза — в бабушку Аглаю, не иначе, что носила в себе и жемайтскую, и русичкую кровь — огромные, светло-зеленые, они сразу же вызывали мысли о родстве еще и с лесными духами. К тринадцатилетию матушка Аутра лишь несколько раз подстригала дочери кончики пышных волос, что в распущенном виде закрывали ее ниже пояса.
За таким богатством следовало ухаживать особо, дома Вайва и в период предсвадебных забот, когда корпела над приданым, о том не забывала. А как здесь будет, в этом каменном чудовище? Мыло у Йонаса Кесгайлы не переводилось, за домом была выстроена даже баня, перенятый у русичей обычай мыться всем в пару и горячей водой каждую седьмицу односельчане поначалу встретили настороженно, но как-то позже и сами, особенностями процедуры поинтесовавшись у кривуле, тоже начали возводить близ текущего рядом ручейка небольшие мыльные домики — так их стали называть.
Впрочем, не те мысли занимали сейчас больше Вайву — думала и печались она о муже своем Федоре. Как он, сдюжил ли против немцев? Нет, не мог не сдюжить, ведь он лучший и — вообще единственный! Но вот если лежит сейчас где-то в ближайшей деревне у кого-то дома раненым? Да и ухаживает за ним лежачим сейчас какая-нибудь местная девушка, ласково раны трогает, пить-есть подносит? Мужняя княжичья жена вдруг почувствовала, что заливается гневливым ярким румянцем, это чувство — да-да, вполне обычная ревность! — было ей внове.
Встряхнулась Вайва и приступила, наконец, к обходу и осмотру того помещения, куда ее поселили, как надеялась девушка, совсем ненадолго. Из окошка выглянуть наружу так и не получилось — слишком высоко оно располагалось, да и было настолько узким, что едва руку, не то что голову просунуть можно. Но света давало днем достаточно — просто потому, что освещать было особо нечего. В длину комнатка была шесть Вайвиных шагов, в ширину — четыре. В угле поместилась низкая лежанка, на которую вповалку бросили шкуры каких-то зверей. Прямо под окном расположился тоже невысокий столик, на нем стоял увесистый канделябр с тремя свечами, в мешочке рядом, судя по всему, огневой припас.
Два боковые стены были завешены тяжелыми на вид коврами — не знала Вайва, что немцы именуют их «гобеленами», — с изображенными на них неведомыми ткачами сценами охоты. Перед дверью, замыкавшейся, судя по всему, только снаружи — изнутри на деревянном, крепко сбитом из досок полотне никаких следов задвижки или запора не обнаружилось — лежал простой коврик из мешковины без какой-либо выделки. Убранство дополняли висевшее обочь двери зеркало с темным, возможно из-за недостатка света, стеклом и уместного остальным вещам размера крепкий на вид табурет.
Немного побродив еще по комнате — да и что в ней, собственно, рассматривать и изучать дальше? — Вайва присела наконец на лежанку, скрестила на коленях руки и постаралась привести в порядок продолжавшиеся метаться по сторонам путаные мысли. «Найдет меня Федор, обязательно найдет — ведь муж он мне! — начала уговаривать себя она. — А будет нужно, и войско приведет полоцкое — ведь он княжич! Главное сейчас, это понять, чего хочет от меня этот с каркающим голосом немец, понятно, что сейчас я полонянка обычная... Впрочем, какая обычная?»
Тут настроение Вайвы переменилось, она откинулась, как была, на спину и принялась с подробностями вспоминать то, что происходило между нею и ее любым Федором всего считанные часы назад...
в которой рассказывается о похоронах по жемайтскому обычаю, а Андрей-Федор начинает переговоры о предстоящем воинском союзе с визита к епископу Симеону
Переговоры с псковскими князь Константин намеревался вести лично, да успел отговорить его от такого неразумного во многих отношениях действа Внуков. Сначала надо было обсудить положение с полоцким епископом, тем более, что тела погибших русичей — Игната, Степана и Ильи — доставили уже на родную землю и покоились они пока в божьем храме под неусыпными заботами прежде всего попадьи Евпраксии, что приходилась сестрой старшему воину.
В Литовском же крае подготовились и совершили свою, освященную древним обычаем тризну. Тут услуг одного Лакоте явно не доставало, и Криве-Кривейто Лиздейко прислал другого судью-жреца, которому полагалось исполнить обязанности распорядителя на тризне, тилуссона Жвалгениса.
Надо сказать, что и жемайты, и аукшайты, и прочие племена Литовского края, все без исключения, верили в бессмертие души человеческой и ожидали в загробной жизни наказания или награды. Последняя ожидала того, утверждали вайделоты, кто покоряется судьбе без ропота, наказывать же следовало тех, кто ей дерзал противиться. Самой страшной карой полагали осуждение души на ничтожество (угасание в Пустоте), в других случаях считалось, что душа человека улетала на небо или оставалась невидимой на земле, не переставая при этом быть вечной.
Однако умерший примерно за полвека до событий епископ краковский Викентий Кадлубек в написанной им хронике по истории Польши утверждал, что литовские племена веруют в переселение одних душ в тела нерожденных еще детей, а иных — в тела животных (как мы видели ранее, вроде как не чурался таких верований даже Эварт-криве Лукоте). Интересно было бы узнать, в кого же переродился таким образом сам покойный ныне польский священник?
Жемайты же веровали на самом деле в день судный, который обязательно придет в загробной жизни. Происходить все будет на высокой горе, на которой воссядут боги и призовут к себе всех-всех умерших для полного и беспристрастного отчета о проведенной ими на земле жизни. Призванным придется карабкаться на гору, и кто из них скорее вползет на нее, тот и попадет раньше других в назначенную для праведников блаженную страну.
Как и положено по стародавнему обычаю, тела убитых на полевом стане решено было сжечь, хотя беднота, может, и предпочла бы просто зарыть их в землю. Но считалось, что похороненных таким образом и на том свете будут точить черви, жалить пчелы, мучить разные гады, а вот сожженые пребывают в загробном мире в сладком сне, словно нежатся в уютной матушкиной колыбельке.