Мира Тернёва
Шуньята под соусом демиглас
Несвобода длится, только пока человек наделяет воспринимаемые объекты реальностью.
Йога-Васиштха
Моя жизнь была полна страшных несчастий, большинства из которых никогда не было.
Мишель Монтень
© Мира Тернёва, 2024
© ООО «Издательство АСТ», 2024
Выпуск первый
Жить мёртвым
Дико извиняюсь, конечно, ребятки, но я не сдох. Вот так досада, правда?
Это, если хотите, краткий пересказ всех выпусков предыдущего сезона. Дальше можно не смотреть. Вы не потеряете ровным счётом ничего, так что давайте, переключайте канал и продолжайте заниматься своими делами. Набивать кишки, гонять лысого, спрашивать у детишек, как прошёл день в школе, – или чем вы там, ублюдки, обычно развлекаетесь, хрен вас знает. Возражать не буду.
Самым стойким и преданным фанатам, вытерпевшим миллиард выпусков нашей тягомотины и оставшимся в добром здравии, – привет.
Те, кто смотрел прошлые серии, в курсе, чем кончилась моя затея. Всем остальным с прискорбием сообщаю: ничего не вышло. Меня скрутили охранники, выбили из рук нож, дали пинка под зад и вышвырнули обратно в светлое будущее, в смысле, на улицу, куда ж ещё? Кстати, получилось странно: я думал, они вызовут полицию или бригаду санитаров. Был готов к тому, что меня затолкают в машину скорой помощи, врубят мигалки – потребуют объяснить, какого чёрта произошло, почему мне вдруг понадобилась смерть, да ещё и такая паршивая.
Тогда я сказал бы им:
– Рейтинги могли взлететь до небес. Каждый раз, когда кто‐то подыхает в прямом эфире, любое, даже самое унылое, реалити-шоу поднимается на первые места в топ-чарте.
И ещё:
– Ничто так не будоражит зрительский интерес, как чьи‐то кишки, намотанные на люстру. Или расколотый надвое череп, из которого на кухонную плиту вытекают мозги. Это гениально простое, первобытно примитивное искусство наглядно демонстрирует потаённую суть человека, его подлинную глубину, и оттого оно ценится так высоко.
И ещё:
– Передавайте привет Майе, fils de pute[1].
Я столько раз прокручивал эту эффектную речь в уме, что, думаю, вышло бы впечатляюще. Вы, ребята, оценили бы. Но вот незадача: никто не захотел меня слушать. Возможно, все попросту растерялись, чего уж там. Сценарий не предполагал, что я узнаю правду, пойму, что тут происходит на самом деле. Пока я жил в неведении, всё было зашибись. И мне хлеб, и вам зрелище – чётенько, как в методичке.
Ну ладно, с хлебом был напряг, но зрелище выходило каждый день, строго по расписанию, в двадцать один ноль-ноль. Тогда я ещё этого не знал, даже предположить не мог, что представляет собой моя нелепая жизнь.
Вам когда‐нибудь казалось, что само ваше существование подозрительно похоже на дерьмово срежиссированное реалити-шоу? Если да, знайте: вы недалеки от правды. Извиняйте, ребятки, но замалчивать её я не стану. Кто сказал, что на пути к просветлению должно быть хорошо? Хорошо будет потом, а сейчас будет плохо.
Начнём, пожалуй, с главного, чего ходить вокруг да около. Кто там отвечает за монтаж, пустите картинку. Да нет, кретины, не эту, бродяга пришёл позже. Кстати, ребятки, помните его? Ну да, забудешь такое, ха-ха.
А, ну, собственно, вот. Наслаждайтесь. Можете ещё попкорна сходить навалить – или что вы там любите, – только слушайте закадровый голос.
Внимательно слушайте, мать вашу! Второй раз повторять не буду. Вы меня знаете, я никогда не отличался терпением.
И в тот злополучный день тоже. Вообще‐то именно с этого места стоило начать рассказ, но вы же понимаете, если заведусь, потом хрен заткнёшь.
Так вот, день выдался крайне паршивым, из тех, про которые говорят: «Всё было ужасно, а потом стало ещё хуже». Или как‐то иначе? Ладно, не суть. Я сидел на асфальте у входа в забегаловку, голодный и злой, как побитая псина. А надо мной возвышалась старая вьетнамская сука и, размахивая руками, продолжала нести свою тарабарщину, не затыкаясь ни на секунду. Уверенная в том, что, если у меня разрез глаз точно такой же, как у неё, я обязан понимать каждое слово. Ага, разбежалась!
– Да ты, блядь, издеваешься, – пришлось перейти на французский, в прямом и переносном смысле. Исключительно для того, чтобы до неё быстрее дошло: мы разные, merde[2]! Я, конечно, ненавидел этот язык, но знал его очень хорошо – почти так же, как родной. Спасибо мамаше, грезившей о Париже. Всякий раз, когда я приходил домой, она неизменно спрашивала:
– Comment ça va, Rémy?[3]
Ну, вы понимаете, какое у неё было чувство юмора, да? Она настолько удачно двинулась башкой, что дала мне, единственному сыну, французское имя. Видимо, для того, чтобы в течение следующих двадцати с лишним лет каждая собака спрашивала, как там погодка в Ницце. Это ведь очень смешно, а главное – оригинально, обоссаться можно.
Словом, я продолжал материть старую вьетнамскую стерву на изысканном языке Флобера и Мопассана, а ей хоть бы хрен. Она визжала как резаная, ничуть не меняясь в лице. Мы даже не пытались сделать вид, что понимаем друг друга, хотя со стороны могли бы сойти за родственников, и я запоздало осознал смысл притчи про Вавилонскую башню. Прочувствовал печенью, что называется.
Мне стало очень плохо, к горлу подступила тошнота. Может, причиной тому был отвратительный запах прогорклого масла и специй, раздражавший ноздри и оседавший не в лёгких, а в желудке, но какая разница? Я с отчётливой ясностью ощутил, что люди похожи на молекулы, которые находятся в бесконечном хаотическом движении, бьются друг о друга и отскакивают, никогда не соприкасаясь по-настоящему. Не знаю, правильное ли это объяснение с точки зрения физики и всего такого, но тогда мне, измотанному и обессилевшему, пришло на ум именно оно. На пустой желудок я становлюсь крайне сентиментальным, вы меня знаете. А поскольку пуст он почти всегда, сентиментальности во мне столько, что ею можно осчастливить маленькую африканскую страну и пару индийских деревень в придачу.
Думаю, это хорошая вещь. С точки зрения гуманизма и всего такого. Нет, я не имею в виду, что люди должны голодать, дабы преисполниться благодати, блаженства и прочего бла-бла-бла. Но когда человек сыт – во всех, если угодно, смыслах, – он туп, глух и равнодушен, как последняя эгоистичная мразь.
О чём была речь, напомните? Ах да!
В общем, я почувствовал, что вот-вот потеряю сознание – от духоты, отчаяния и голода. Упаду и ударюсь головой об асфальт. В конце концов, сколько я уже не ел? Неделю? Дней десять? Мне было тяжело ходить, думать, говорить. Напрасная болтовня наряду с жарой истощала силы. С каждым произнесённым словом из тела понемногу утекала жизнь. Я выдыхал её, ощущая, как она жжёт лёгкие и язык, горячая, словно кровь. Вместе с ней выходили злоба и раздражение, и в конце концов не осталось ничего – только отрешённое спокойствие мудреца в нирване. Или висельника в петле, что вероятнее.
– Мира тебе, пизда ты тупая, и гармонии с собой и со всем сущим, – из последних сил пробормотал я, не стараясь перекричать полоумную вьетнамку. Чего она хотела – понятия не имею. Может, пыталась меня прогнать, а может, поведать о бессмысленности жизни. Оба варианта казались одинаково правдоподобными.
Я знал, что на кухне у них полно объедков. И она могла бы по доброте душевной вынести мне лапшу или какой‐нибудь бульон – сошло бы что угодно, я был неприхотлив и смирен, будто дитя. Но слово «милосердие», видимо, на вьетнамском звучало как «иди на хуй, шмара», поэтому мы немножко недопоняли друг друга.
Собрав волосы в хвост, чтобы подставить ветру взмокшую от пота шею, я закрыл глаза. Плевать, подумалось мне, делайте что хотите: соскребайте меня с асфальта, тащите на задний двор, кидайте в мусорный бак, но сам я никуда не уйду. Если такова судьба, сдохну прямо здесь под аккомпанемент вьетнамского мата.