Четверть мили спустя рулевой, обернувшись ко мне, кивает: идем по фарватеру, течение подгоняет корабль, северный ветер дует в корму. Если не стихнет, скоро не то что до устья – до самого мыса Тар-Маньо[27] доберемся. Правым галсом, разумеется, как я и предполагал. Мне достаточно выкрикнуть пару команд, и матросы, забравшись на ванты, уже тянут фалы: реи взмывают в небо, невидимая рука ветра расправляет огромные треугольные паруса, словно поднимая корабль над невысокой речной волной. На главной мачте разворачивается славное белое знамя с красным крестом святого Георгия. Подобно крылатому грифону, «Катерина» летит на жемчужно-лунных парусах, и за ее кормой исчезает то, что навеки запомнится мне крохотным адским городком, пылающим в кругу своих стен и закопченных башен.
* * *
Из «вороньего гнезда» слышен крик: значит, уже заметили край косы, песчаным языком вытянувшейся далеко в море. Солнце в зените, должно быть, прошел уже час шестой[28]. Я не спал всю ночь, но, сменив на рассвете усталого рулевого, лишь недавно вернул ему румпель и стою теперь на корме, подставляя лицо ветру и щурясь на ярком солнце. Поглаживаю фальшборт, довольный своей Катериной и тем, как прошла ночь. Я уже не помню, чтобы ветер и волны в Забахском море были ко мне столь благосклонны: может, святая с колесом и в самом деле помогает нам из того невидимого рая, где она живет вместе со своим мужем, нашим Господом; этой святой даже не нужно молиться вслух, она умеет читать в людских сердцах и прекрасно понимает, что значит для меня это плавание.
Миновав устье реки, мы до самого Казале-деи-Русси, Деревни русов[29], чувствовали зловонный запах гари, который, казалось, преследовал нас. В открытом море ветер усилился, слегка изменив направление, и нам пришлось взять к нему круче, вдоль плоского и мрачного берега Лисьего острова, Кабарды[30], до самого устья Красной реки, и только потом повернуть на юг, чтобы пересечь залив. Ветер, который еще в первые утренние часы дул что есть силы, к вечеру понемногу ослабел, но не сменился. Полная луна сопровождала бег корабля, сперва поднявшись над ним, потом обогнав и, наконец, умчавшись вперед, как безмолвный проводник, указывающий путь на запад. В безоблачной ночи мерцали звезды.
Не считая плеска рассекаемой килем воды, слышно было только размеренное шлепанье весел да ритм барабана, неспешный, вполне достаточный, чтобы поддерживать движение «Катерины», напоминая ветру, какое значение имеют мускулистые руки мужчин и их голоса, выдыхающие старый боевой клич: «Арираха, арираха!» Барабан не смолкал всю ночь, то заставляя поднажать, то давая желанный отдых. В пересменках гребцы ненадолго растягиваются на палубе, одни опорожняют кишечник и мочевой пузырь с выдвинутой за борт доски, другие умываются, протирая мокрой тряпкой лицо и тело до пояса, третьи жуют размоченные поваром в морской воде сухари и вяленую селедку. Кое-кто прикован цепями, хотя в назначенное время я по очереди отпираю и эти замки. Из восьми скамей лишь на двух последних по одному гребцу: вот и местечко для пары новичков, прикованных сейчас в трюме возле бочонков с икрой. Этим, как и всем остальным, тоже придется отработать проезд. С ними команда будет в сборе: шестнадцать человек с каждой стороны, по двое на каждом длинном весле.
Да, все мои гребцы – рабы. Моя собственность, как и Катерина. Но, как и Катерина, они вовсе не вещи, а живые люди, равные мне, с той лишь разницей, что я приказываю, а они подчиняются. Они даже не хозяином меня считают, а вожаком. Мы в одной лодке, переживаем и избегаем одних и тех же опасностей. С вольнонаемной командой у них нет разницы ни в сменах, ни в пайках – все едят одно и то же: рабы, я, матросы, арбалетчики, рулевой, писец, цирюльник. Для тех, кто помоложе, я практически отец, ведь собственные отцы продали их мне за пшеницу и просо, чтобы снова засеять сожженные и вытоптанные татарами поля и пережить голодную зиму, а я, приняв из их рук детей, поклялся воспитать их в аталычестве как своих собственных. И с тех пор обращался с ними как с сыновьями, вознаграждая у всех на глазах или лично задавая кнута, чтобы не доставлять им дополнительного унижения быть выпоротыми кем-то другим.
Я никогда не расплачивался ими, никогда не выбрасывал на улицу, не перепродавал без их на то согласия. И ни единого документа о покупке у меня нет: ненавижу бумаги и писанину, это все обман. Через год я обычно снимаю с них цепи, и никто еще не сбежал. Через три-четыре предлагаю выбор: вернуться к своему народу, быть проданным в Египет, чтобы сделать там карьеру воина-мамлюка, или получить свободу и остаться со мной. Некоторые остаются, предпочитая иметь меня своим вожаком. Но теперь я знаю, что дальше так продолжаться не может, что моя морская жизнь подходит к концу. Это путешествие – особое. Тайна тяжким грузом давит на сердце. И до прихода в Константинополь я никому ее не раскрою.
Все мои гребцы – рабы, и все – черкесы. Редко кто захвачен в бою или приобретен у одного из тех мерзких торгашей, что наводняют прибрежные города. Вот уже почти двадцать лет я выкупаю их у их собственных семей в аулах Таманского полуострова, обменивая на продукты, ткани, серебряные чаши; или на базарах Орды, от Таны до Сарая, где то и дело нахожу до смерти перепуганных, прикованных к повозкам мальчишек, которые тоскливо глядят вслед рыжебородому великану, проезжающему верхом по раскисшей дороге, и умоляют забрать их с собой. Я много таких накупил для синьора Матреги, что в проливе, а тот, наплевав на папский запрет, почти всех отправил в Египет, предоставив мне право выбрать кого захочу себе в команду. Они принадлежат к самым разным племенам: натухаям, шапсугам, бесленеевцам, кабардинам, хотя каждый гордо зовет себя адыгом; зачастую они даже не понимают друг друга – еще бы, этого проклятого языка и черти в аду не поймут. А я вот, да, приноровился его разбирать, даже говорю, насколько могу, и все благодаря женщине. Моей женщине.
Когда меня впервые послали в глубь страны, то в жалком, изглоданном болотной лихорадкой ауле Натухай к северу от Мапы[31] местный староста, тощий и бледный одновременно от голода и болезни, предложил мне свою дочь и мула в обмен на пшеницу и арабского жеребца, на котором я приехал. Честный обмен, сказал он: мул на пшеницу, дочь на лошадь. Мул, ходячий мешок с костями, и гроша ломаного не стоил, зато сидевшая на ковре в полумраке хижины девушка, белокожая, с волосами цвета воронова крыла, зелеными глазами и гордым взглядом, какой обычно бывает у черкесских женщин, мигом меня зачаровала. В Мапу я вернулся пешком, и за мной тянулась цепочка связанных юношей в сопровождении нескольких стражей, а следом ковылял изможденный мул, на котором восседала скрытая покрывалом девушка.
Девушка эта давно стала женщиной и живет теперь со мной и тремя нашими дочерьми в маленьком домике в Галате, что отделена от Константинополя бухтой Золотой Рог. Ее зовут Даканэудзыфэ, что значит «зеленоглазая красавица», но я зову ее просто Дака, Красавица. Именно туда, в Галату, я привез ее с дочерьми вот уж больше десяти лет назад, с тех пор как бросил непостоянную кочевую жизнь, именно туда я следую с Катериной, как следуют за своей путеводной звездой мореходы на недолгом земном пути. До встречи с ней моя жизнь была лишь гонкой, беспорядочной и бесконечной; теперь же она – возвращение. Я так и не освободил свою Даку, не женился на ней, но в этом нет нужды: на что нам попы да крючкотворы-нотариусы? Сказал же: ненавижу бумаги и писанину! Мы живем вместе, я – ее мужчина, она – моя женщина, что нам еще нужно? Как и дочери, она изъясняется на какой-то жуткой смеси генуэзского с левантийским диалектом греческого, но чудной язык ее родины – по-прежнему наша тайна. Даже сейчас, сколько бы раз я к ней ни возвращался. Именно в нем я найду слова, чтобы сказать то, о чем она пока не догадывается.