Должно быть, Лена хотела рассмешить и меня, да только это было невозможно. Ее рассказ открыл мне глаза: я понял, что видел его, отца Катерины, величайшего воина Якова, – того убитого, что повис на двух березах. Я заглянул в глубину его глаз, уже покинутых жизнью. Катерина, конечно, не знает, но отец ее теперь свободен, той самой бесконечной свободой, которой человек может достичь, лишь преодолев заслон времени. Я могу отпустить ее на все четыре стороны, но отца она больше никогда не увидит. Да, таково мое решение: отныне Катерина свободна, уже завтра я провожу ее до стены, посажу на лошадь и отпущу. Короткой простой молитвой, которая наконец приносит мне покой, я вверяю души девушки, ее отца и бедного Тимура, пускай он и не крещен, хотя что это меняет, святой Екатерине, которой безгранично предан.
Запустив руку в блюдо с засахаренным миндалем, Лена явно порывается продолжить, но не знает, как прервать мое мрачное молчание, чем привлечь мой отсутствующий взгляд. Она вовсе не пьяна и сохранила голову ясной, но, даже просто посмотрев ей в глаза, легко угадать, о чем она собирается просить. Словно открытая книга. А ведь сейчас начинается самое сложное: уболтать этого инсеменио, тупицу Иосафата, чтобы позволил ей забрать Катерину с собой. Касаясь девушки, Лена внимательно все рассмотрела, и теперь Иосафат во что бы то ни стало обязан отдать этот лакомый кусочек ей. Ничего подобного для своего заведения Лена до сих пор отыскать не смогла. Катерина будет ее принцессой, королевой Таны, пилигримы станут стекаться к ней отовсюду, и с Востока, и с Запада. Лена воспитает ее, полюбит как дочь, всему научит, осыплет золотом, а со временем, глядишь, и освободит. Что до Иосафата, цену она дает как на духу, по справедливости. Договор завтра же скрепит ее сердечный друг, священник-нотариус. В конце концов, Лена ведь была более чем честна, и плат златотканого шелка, что дороже самой Катерины, вернула без спора, хотя легко могла сунуть под юбку, и аминь. Лучше бы, конечно, девчонку за так отдать. В крайнем случае Лена готова предоставить ему возможность время от времени ею попользоваться. За небольшой процент, разумеется, наличными или натурой. А Иосафат взамен может прийти и возлечь с ней, когда пожелает. Без всякой платы.
Я читаю это в ее глазах, хотя ни единого слова из своей тщательно продуманной речи на смеси венецианского с черкесским Лена произнести не успевает. И вовсе не потому, что я ее перебиваю, просто тяжелая деревянная створка окна в кухне вдруг хлопает от мощного порыва ветра. Слышны испуганные крики: «Эль фого, эль фого, ут, ут! Пожар, пожар, скорее сюда!» Я вскакиваю, опрокинув стол, и Лена со всем своим засахаренным миндалем оказывается на полу. Позабыв про сиору, златотканый плат и прочее, я бегу к двери. Снаружи столпотворение, люди, обезумев, носятся кто куда. В воздухе стоит едкий запах гари, горящий пепел и раскаленные обломки, падая на соломенные крыши бедняцких хижин и конюшен, немедленно вспыхивают новыми, еще более высокими очагами пламени. Ночь озарена ослепительным сиянием внезапного пожара, который охватил уже всю нашу часть города.
Из обрывочных фраз собравшейся толпы я понимаю, что пожар начался от старого базара и караван-сарая, ставшего обиталищем мытаря Коцадахута и всей его свиты. Консул вопит, что татарина нужно во что бы то ни стало спасти, не то хан обвинит в его смерти нас и сровняет город с землей, а всех людей казнит. Площадь, склады и лавки, кажется, в безопасности, как и причалы со стоящими на якоре кораблями: обширные пустыри и древние руины не дают пожару распространиться. Но огонь, подгоняемый порывами сухого ветра с севера, по-прежнему угрожает старому кварталу у самых городских стен. Говорят, двери караван-сарая уже завалило, и оставшиеся внутри люди обречены сгореть заживо, поскольку инструментов, чтобы пробить стену, в царящем вокруг мраке и хаосе попросту не найти, а других выходов из здания никто не знает.
Из караван-сарая слышны отчаянные крики. Женщин и детей пытаются спускать со стены на веревках, но веревки рвутся, и несчастные падают на землю. В этот миг на меня нисходит озарение. Молясь святой Екатерине, я предложил ей освободить путелу, и в благодарность сама святая придет на помощь мне и моему городу. Однажды я сделал ее восьмым партнером того злополучного предприятия в Контеббе, но где теперь ржавеют кирки и лопаты, которые мы брали взаймы, да так и не вернули? На складе позади моего дома, я ведь был на раскопках кургана главным. Орудия, предназначенные для того, чтобы украсть сокровища из гробниц, потревожив сон мертвых, для святотатства, которое святая Екатерина в справедливости своей предотвратила, могут теперь обратиться в орудия спасения.
Я бросаюсь за ними, раздаю людям, потом хватаю лопату и сам остервенело принимаюсь за работу, непрерывно выкрикивая: «Святая Екатерина, святая Екатерина», – пока в стене не открывается пролом, через которой мы вытаскиваем более сорока человек, успевших надышаться дымом и уже почти задохнувшихся, в том числе насмерть перепуганного Коцадахута, такого жирного, что он застревает в дыре и его приходится вытягивать наружу силой, обдирая кожу.
* * *
К рассвету пожар потушен. Мой дом тоже удалось спасти. Назад я возвращаюсь измотанный, все в той же рубахе, штанах и сапогах, перепачканных двухдневной грязью. К палитре красок на моем лице добавились чернота сажи и алые, налитые кровью глаза, жуткие, как у великана Рончильоне из «Восточной царицы», если не хуже.
Дверь не заперта. Странно. Я кричу, но никто, даже верный Айрат, не отвечает. Ковыляю в сторону зала, где на столе до сих пор лежит недвижное тело Тимура, только мух стало еще больше. Но предназначенного для него деревянного ящика на полу я не вижу. Драгоценный шелковый плат и сундучок с золотом тоже исчезли. Сил у меня хватает только на то, чтобы дойти до комнатки, где была заперта пленница. Засов выломан, дверь нараспашку. Внутри никого, в углу – ни одежды, ни сапожек. Я открываю рот, чтобы закричать, но силы оставляют меня, я падаю, и в голове проносится последняя мысль: Катерина сбежала.
3. Термо
Берег реки близ Таны, июль 1439 года, четвертая стража ночи
Ястою на корме, руки на фальшборте. Глаза полузакрыты: звуки, знаки и запахи, поднимающиеся от реки вместе с теплом и сыростью, я улавливаю другими органами чувств. В тумане, сквозь который едва пробиваются отблески затянувшихся сумерек, мерцает вдали багровый огонек – фонарь, с которым обходит городскую стену стража. Два-три других фонаря покачиваются на мачтах кораблей, застывших у причала или на якоре, в укрытой от ветра и волн речной заводи. Под аркой ворот со львом святого Марка тоже горит фонарь: тяжелые деревянные створки должны быть заперты, но, похоже, только прикрыты, а разводной мост и вовсе пока опущен. Два солдата, сидящие на каменной приступочке, ждут отплытия корабля, единственного события, способного развеять скуку этого слишком уж тихого вечера.
Река плещет почти бесшумно, огибая борта корабля. Его корпус чуть подается в сторону причала, словно желая насладиться объятиями, но тут же пятится, удерживаемый негромко поскрипывающими канатами. В редкий миг тишины слышен звон колокола церкви Санта-Мария. Четвертая стража ночи. Ветер из степи может подняться в любую секунду и тут же усилиться до шквалистого. Нужно готовить паруса и весла, чтобы, отдав концы и подняв якоря, как можно скорее выбраться на середину великой черной реки и, поймав течение, мчаться прямо к морю.
Я оборачиваюсь, оглядывая корабль. Мой корабль. Эти белин, кретины-венецианцы, зовут его гриппарией, но для меня он нечто гораздо большее: словно живой человек, словно любовница, моя женщина. Я не задумываясь вверяю себя ей, ее деревянным рукам, гриве канатов и пропахших солью парусов, прихотям всевозможных существ, обитающих вокруг нее: чаек и цапель в небе, рыб, резвящихся под килем, людей, что горбятся у нее на спине или в утробе. Я зову ее по имени, занесенному в бумаги коммеркиариев, сборщиков податей, в учетные книги купцов, – «Святая Катерина», та, что с колесом: грубо вырезанная из дерева носовая фигура, грошовая греческая иконка, прибитая над дверью моей каюты… Но для меня она просто Катерина, потому что так легче возносить ей молитву, а еще потому, что моей команде, собранной из язычников и вероотступников, нелегко уяснить концепцию женской святости и нерушимого целомудрия.