Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Ночь глубокая. Спит теперь королевич, не придет он, до утра ждать надо. Что-то утро скажет? И звучит у нее в ушах с детства памятный старушечий голос нянюшки, сказывавшей в тереме сказки: «Утро вечера мудренее! Утро вечера мудренее!»

Под этот далекий старушечий голос, под эту все повторявшуюся фразу, незаметно заснула Маша.

Проснулась она. Солнце ярко светит, взглянула она на себя и ахнула: вся-то разорвана, вся растерзана. Растрепалась коса густая; вся правая ладонь ссажена, кровь запеклась, и в то же время чувствует Маша и голод и жажду. Кругом все так же тихо, как было и раньше. На забор она взглянула: так и ахнула, вышина-то какая! И увидала, что не доползи до березы, не слезь по дереву, расшиблась бы она вдребезги. Кругом кусты, трава густая. Тихонько-тихонько пробралась она в кусты, выглянула. Знакомая березовая аллея, никого не видно, не слышно.

Опять вернулась на свое прежнее место Маша, села в траву и задумалась.

Боже мой, Боже! Что теперь творится в тереме? Беда. За нею, наверное, снаряжена погоня, по всей Москве ее ищут.

— Пропала моя головушка! — громко вздохнула Маша. — Ну да что уж теперь жалеть, на то и шла! А царевна? Плачет она теперь, голубушка, меня жалеючи… никогда нам больше с нею не видаться!…

Заплакала Маша. Слезы ее остановили людские голоса. Вздрогнула она, прислушалась. Вблизи по аллее идут люди, говорят, а что говорят, понять невозможно. Немцы… взглянуть бы, может, с ними королевич. Да как взглянуть-то? Боязно — себя выдашь.

И она притаилась, не дышит. Прошли мимо. Опять стала плакать Маша, только и плакать уже надоело, голод мучает, во рту совсем пересохло, язык будто деревянный, пить страсть хочется.

Солнце уже высоко стоит на небе; мучительные часы проходят, и с каждым новым часом все невыносимее становится Маше. Лежит она в траве, теперь уже не плачет, голова у ней разболелась. Думала, думала, все передумала, и даже мыслей нет.

Солнце склоняется к западу; все длиннее и длиннее становятся тени от кустов и деревьев; ветерок поднялся; прохладнее сделалось.

«Долго ли мне так лежать? Не встать ли? Не идти ли — ведь, может, он не только нынче, но и завтра, но и никогда не придет сюда. Что ж тогда? Помирать здесь с голоду?»

Судьба сжалилась над Машей. Солнце еще не зашло, как она услышала звуки немецкой песни, уж знакомой ей, той самой, какую пел год тому назад королевич. Да и теперь это он, его голос…

Захватило дыхание у Маши. Ей ли не узнать этого голоса! Он… он это, сердце говорит, что он… Боже, счастье-то какое! Один ли? Но теперь все равно!

Она подобралась к кустам, выглянула — и видит: вдали, по аллее, идет королевич.

Один он! Один!

Вмиг была она перед ним, и уж теперь не он ее обнял, не он стал целовать ее — сама она, бессильная и истерзанная, с глухим, мучительным рыданием, почти упала на грудь его и обвила его шею руками.

Он долго не мог в себя прийти от изумления, радости и страха. Он ничего не понимал.

Когда Маша очнулась, он с восторгом, жалостью и ужасом глядел на нее, на ее растерзанную одежду, растрепавшиеся волосы, окровавленные руки.

Он старался понять — сообразил и понял наконец, почему она так растерзана, почему она в крови. Как только могла она добраться сюда, через этот забор? Чудная, непонятная девушка.

Он готов был своими слезами смывать кровь с ее ручек.

Что же теперь делать? Ее надо проводить в безопасное место так, чтобы никто ее не видел. Он объяснил ей, чтобы она ждала его здесь, в кустах, что он все устроит и вернется в миг один. Он стал прежним Вольдемаром, горячим, смелым юношей.

Он сообразил, что одному трудно будет все устроить, надо посвятить в секрет Генриха Кранена. На его скромность, на его молчание и преданность можно положиться.

Он нашел Генриха и все рассказал. Тот в первую минуту просто подумал, что королевич сошел с ума, до такой степени этот рассказ представлялся невероятным.

Решили, что надо дождаться, пока стемнеет. Когда наступил вечер, под охраной Генриха, Вольдемар провел в свои покои Машу.

Здесь она смогла вымыться, привести в порядок свою одежду, здесь королевич сам накормил и напоил ее. Это был один из самых счастливых, самых лучших вечеров его жизни.

Королевич сказался нездоровым; двери его заперты на ключ. Маша весь вечер передавала Вольдемару горячим шепотом все, что было с нею в течение этого года до сегодняшнего дня. Говорила она про царевну, но он пропускал мимо ушей слова эти; до царевны ему уже не было никакого дела. Он любил одну Машу. Он восторженно глядел на нее, и казалось ему, что такой чудной красавицы никогда не видал он в жизни.

Он восхищался ее смелостью, страдал всем сердцем, слушая об ее несчастьях. Наконец, когда уже ничего не осталось ей рассказывать, само собою представился вопрос: что же делать дальше?

В терем вернуться ей невозможно, об этом нечего и думать, это хорошо понимали как он, так и она…

Было уже поздно, все в доме заснули, но им не до сна. Сидят они рядом, в уголке на широкой лавке, окруженные мягкими, алыми подушками. И Маша, и Вольдемар не замечают, что крепко держатся они за руки и глядят друг на друга влюбленными глазами. Ничего не видят они, не знают, где они и что с ними…

Они в объятьях друг друга, и Маша не говорит ему о том, что он обознался, что он принял ее, бедную простую девушку-сироту, за царевну… Он целует ее, и она отвечает ему безумными поцелуями… И не слышат они, как кругом, вокруг них и над ними, хохочут-заливаются бесенята.

Бесенята сшутили ловкую шутку и рады — смеются.

XVII

Когда ясное солнце заглянуло в маленькие оконца и разогнало весь сладкий сумрак ночи, Маша долго была в забытьи, не могла сознать и понять действительности.

Но действительность эта все громче и громче врывалась вместе с дневными звуками в тихий уголок, где лежала девушка, наконец призвала ее к себе и показала ей без прикрас, в которые любовный хмель может нарядить что угодно.

Подняла Маша свою отяжелевшую голову с мягких подушек, огляделась испуганным взглядом — и горько заплакала. Хоть и была она легкомысленным, беспечным бесенком, хоть никто и не внушал ей никогда толком понятия о добре и зле, но все же теремная жизнь и плохие примеры, слишком часто виденные ею, не искоренили в ней этих врожденных понятий.

До сих пор, даже после самых злых своих шалостей, от которых приходилось страдать людям, она никогда не задумывалась над своими поступками. Когда Настасья Максимовна или другой кто из старших, поймав ее на чем-либо недолжном, с сердцем на нее накидывались и кричали: «Стыда в тебе нет!… Совесть-то у тебя где? Куда ты ее спрятала?» — Маша действительно чувствовала, что ей ничуть не стыдно; что же касается совести — она чистосердечно могла поклясться, что никуда ее не прятала, так как решительно не знает и не понимает, какая это такая штука — совесть.

Во всю свою жизнь только раз один испытала она стыд. Было это позапрошлым летом. Гуляла она с царевной своей и с боярышнями по саду.

Девочки резвились, бегали взапуски, играли в горелки, пели песни, кричали и визжали так, что княгиня Марья Ивановна Хованская, бывшая при царевне, несколько раз зажимала себе пальцами уши и наконец, видя, что этого девичьего, совсем еще детского веселья не уймешь и что пуще и пронзительнее всех визжит царевна, ушла подальше: Если Ирина визжала пронзительнее всех, то проворнее и задорнее всех оказывалась, конечно, Маша. Вся раскрасневшаяся, с растрепавшейся толстой косой и обезумевшими от веселья, расширившимися глазами, она кружилась и вертелась, как волчок, мчалась, как птица, едва касаясь ногами густой и мягкой травы лужайки. Она ничего не сознавала, вся охваченная развивавшейся в ней силой жизни.

Вдруг, стремясь схватить с визгом спасавшуюся от нее подругу, она споткнулась, упала со всего размаху и о попавшийся острый черепок сильно разрезала себе ногу. Кровь так и хлынула. Все кинулись к ней, а царевна, увидя кровь, побледнела и перепугалась ужасно.

132
{"b":"879771","o":1}