Помню, когда я первого сентября пришел в школу уже в десятый класс, в коридоре я встретил невысокого, против наших длинных десятиклассников, мужичонку в мешковатых одеждах и подумал о нем пренебрежительно: завхоз это у нас новый, что ли, будет? А когда узнал, что это не завхоз, а директор новый, то не только удивился, но и как-то не по себе стало: что-то очень низкое было в его лице и в манере говорить тихо, не поднимая снизу вверх головы, так что собеседник поневоле опускал перед ним свою голову.
И точно. Оказалось, что в истории нашей школы началась новая эра. Даже удивительно, как быстро он успел все перевернуть. Нельзя сказать, чтобы раньше это было идеальное место. Наша прежняя директриса – полная, добрая и ограниченная женщина – никакого веса и влияния в школе не имела, но, может быть, именно поэтому в коллективе сама собой преобладала здоровая атмосфера. Фискалы задыхались, как без воздуха – некому было донести. Теперь у них был очень внимательный слушатель. Он разговаривал с любым, как с равным, держался простецки, но это был страшный человек. У него была поразительная память на людей. Он знал и помнил о каждом удивительное множество всяких мелочей, чтобы использовать их при любом удобном случае для самых разных своих целей. Он был скорее не администратор, а человековед. Похоже, что это было его хобби.
Пришел он в школу со стороны, и можно было подумать, что интересовала его не сама школа, а тот скромный человеческий материал, который теперь оказался у него в руках. Разговаривал он с нами по-отечески, запросто, засунув руки в карманы брюк, и вроде бы доброжелательно, но какое-то тягостное впечатление оставляло именно это знание многих личных деталей о тебе. Думаешь, зачем ему все это? Зачем я ему? Зачем его память ухватила где-то этот незначительный с виду фактик? Казалось, что знание им таких мелочей опутывает и привязывает тебя к нему, как мельчайшими паутинками – весь ты у него в руках и не знаешь, в какой момент он тебя схватит, скрутит и притянет к себе.
Я об ту пору картавил немного. Так он подошел как-то ко мне и поведал, что в соседней школе принимает врач-логопед. Сразу я тогда к врачу не выбрался, а пошел туда только месяц спустя. И первый, кого я увидел, поднимаясь по ступенькам лестницы в вестибюле школы был он. Как будто продолжая наш разговор месячной давности, он бросил мне на ходу:
– Логопед на втором этаже, последняя комната по правой стороне.
Не знаю почему, но меня охватил при этом такой страх, что я тогда только поднялся на второй этаж, постоял, подождал, пока он уйдет, но к логопеду не пошел, а – бросился вон и больше там не показывался.
В школе обстановка была тоскливой. Внешне школа была благополучной и даже занимала одно из первых мест по успеваемости, но внутри было сурово. В вестибюле, как только человек входил в школу, его встречали два больших в полный рост фанерных плаката, прикрепленных к боковым колоннам: слева – примерная девочка-пионерка, справа – примерный мальчик-пионер. Особенно воротило с души от мальчика – руки его были опущены по швам, лицо являло эталон послушания, учтивости и прилежания. Меня так и подмывало, когда никто не видит, выколоть глаза или подмалевать усы этому мальчику.
Я долго мучился от мысли о том, что директор такой подлый и, похоже, не знает об этом. Все и всех прибрал к рукам, заставил жить так, как нравится ему, нам плохо, а ему хорошо, он доволен жизнью, и никто не может ему ее испортить. Наконец я не выдержал и написал анонимное письмо, где поведал ему, какой он плохой. Письмо я подкинул директору в кабинет. А немного погодя, воодушевленный своим действием и безнаказанностью, я написал второе письмо. Я долго прогуливался по школьному коридору перед дверью директорского кабинета, выжидая удобный момент. Наконец высоченная, крашенная белилами дверь кабинета приоткрылась и в узком, ровно таком, чтоб бочком проскользнуть человеку, проеме промелькнула плюгавая фигура директора: он всегда выходил из своего кабинета, как из чужого – как выходит мелкий служащий из кабинета большого начальника. Промелькнула и скрылась в дверях смежной с кабинетом учительской (чаще можно было видеть наоборот: как кто-то из фискалов шмыгал из дверей учительской прямо в дверь директора). Подождав для верности еще немного, я – без дыхания – подлетел неслышно к двери, приоткрыл ее чуть-чуть и, выхватив из внутреннего кармана пиджака помятый уже немного конверт, кинул его в щель. И в тот же момент дверь, как от пинка, распахнулась и чья-то цепкая рука схватила меня за рукав. Это был директор. В другой руке он держал мое письмо, которое сейчас, небрежно скомканное в его кулаке, показалось мне таким жалким. Все было просто, как таблица умножения: я совсем забыл, что в стене, разделявшей учительскую и его кабинет, была еще одна дверь, через которую раньше и шло сообщение между двумя комнатами. Новый директор, придя в школу, первым делом закрыл ее и ключ положил к себе в карман. Сейчас, увидев мою одиноко маячившую в пустом коридоре фигуру, он быстро сориентировался и, войдя в учительскую, тут же кинулся обратно в свой кабинет, но через другую дверь – и успел вовремя.
– Так это ты, гаденыш? – прошептал он, глядя на меня снизу вверх, и в глазах его была злоба и удовольствие. С минуту мы стояли молча, каждый тянул слегка в свою сторону, потом он потащил меня, уже безвольно спотыкающегося, в страшную глубь кабинета, в свое гнездо, и стал прикрывать за мной дверь. Но тут я почувствовал новый прилив сил: я подумал, что если он закроет за нами дверь, то я пропал. Я рванулся и, сам не зная, что делаю, побежал…
За мной никто не гнался. И это было еще страшнее. Я забежал только за угол школьного здания, еще раз за угол, пока не оказался на заднем хозяйственном дворе школы. Здесь я присел на выступ у стены и отдышался. Какая-то жуткая тишина и спокойствие царили здесь. Чем больше я успокаивался, тем страшнее и тоскливее мне становилось. Мне стало казаться, что директор прячется за углом. Я встал и пошел посмотреть. Там его не было. Тогда я пошел за следующий угол и посмотрел – там его тоже не было. Я постоял немного и побрел в школу, наверх, к его кабинету. Вошел без стука. Он сидел и ждал меня. Пригласил сесть. Помолчал. Потом спокойно, обыденным голосом стал расспрашивать, интересоваться, кто еще так думает, как я, из учеников, учителей? Я долго соображал, кого б ему продать подешевле, и придумал: Пичугина. Пичугин, рослый, широкоплечий малый был у нас «отпетым», позволял себе что хотел, не боялся никого и ничего, своих насмешливых суждений обо всех и обо всем не скрывал ни от кого, но в силу какой-то природной незлобивости, которая чувствовалась в нем, и потому еще, что он был совсем не глуп, хотя учебой пренебрегал, ему многое сходило с рук. На него почти не обижались, а если обижались (я имею ввиду учителей), то предпочитали не связываться, потому что не чувствовали в нем страха. Я подумал, что ему все равно ничего не будет, и назвал его фамилию. Директор весело и дружелюбно рассмеялся и ласково потрепал меня по коленке, словно по достоинству оценив мою шутку, и такими же улыбающимися глазами смотрел на меня и ждал. Мне опять стало тоскливо. Голова как-то сразу опустела, я потерял способность соображать. Посидев еще немного и ничего не придумав, я назвал несколько настоящих фамилий. Уже уходя, злой и опустошенный, я вдруг вспомнил, вернулся и с каким-то внутренним чувством реванша и злорадства назвал еще и фамилию Кузьминой. Директор, выслушав меня, серьезно кивнул, но потому, как поспешно он отвернул голову, мне почудилась на губах его чуть заметная улыбка, которую он пытался от меня скрыть.
На другой день в школу я не ходил – просто не хотелось. Муторно было на душе. Единственное, что меня утешало: еще несколько месяцев, думал я, и я расстанусь с этой проклятой школой навсегда. Все это можно будет выбросить из головы и начать новую жизнь. Все заново.
Потом я заболел чем-то простудным и сидел дома еще целую неделю. А за это время события, оказывается, круто повернули в другую сторону: было какое-то письмо в горком из нашей школы, подписанное не парткомом, членом которого был директор, а «группой коммунистов и комсомольцев». Тут же по горячим следам провели партийно-комсомольское собрание с участием представителей горкома, и там навалились на медведя все кучей: выступили все. От желающих говорить отбоя не было. Было какое-то общее вдохновение. Только так и удалось свалить. Ябедники и подголоски затаились, ни один не пискнул. А сам директор, видя, как наперебой рвутся ораторы на трибуну и с места, даже не проронил ни слова, а просто ушел где-то в середине, как именинник с именин, оставив бурлившее собрание наедине с самим собой. В школе он после этого, конечно оставаться не мог и сдавал дела завучу.