– Все пришли? – прозвучал за спиной переливчато-усталый голос.
Маша обернулась и, прикрыв глаза ладонью от слепящего солнца, улыбнулась:
– Здрасьте, Людмил Сергеевна!
Сева и Лёшка повторили эхом:
– Здравствуйте.
– День добрый!
Людмилу Сергеевну, классную руководительницу 8-го «В», никто не называл иначе как просто Милой. Ей не было даже тридцати лет – огромная редкость для их школы, где половина педагогов помнила, «как жилось при Рюрике». Про Рюрика – это говорил Юрка, убеждая друзей, что географичка Зинаида Петровна вместо очередной самостоятельной наверняка может поделиться воспоминаниями о временах варягов, если ее правильно и методично к этому подвести. Она вообще любила съезжать с темы урока на отвлеченные рассуждения, чем ученики наловчились пользоваться.
Но Мила – это другое. Мила – это было явление совершенно особенное. Практически атмосферное явление, как дождь или радуга.
«Она прошла, как каравелла по зеленым волнам, прохладным ливнем после жаркого дня…» – любило петь радио в автомобиле Машиной мамы, и девочке при этих летящих и теплых строчках вперемешку с ветром из окна почему-то всегда вспоминалась Мила.
Она вела не какую-нибудь географию или, упаси боже, физику, а самые близкие и понятные Машиной душе предметы – литературу и русский язык. Мила не умела делать непроницаеморавнодушное лицо, заставлять «выйти и зайти нормально», пугать двойками карандашом, ругаться за прогулы и запрещать исправлять оценки на последнем уроке, запрыгивая в последний вагон отъезжающей «тройки» за четверть. Зато она умела улыбаться.
С самой их встречи в пятом классе Мила показалась «вэшкам» какой-то очень «своей». Это произошло в одночасье, необъяснимо, но правильно. Наверное, все дело в том, что она не развернула перед тридцатью маленькими людьми никакого уже привычного им лицедейства: не надела хлипкую картонную маску строгости и солидности, которая бы ей совсем не пошла, и даже не по пыталась нарочно и оттого неискренне держаться с ними наравне. Она не скрывала перед ними ни волнения от первого рабочего дня, ни интереса, с каким глядела на их новые и такие разные лица, ни чуть-чуть робкой, но честной улыбки. Мила не хотела «быть» или «казаться» кем-либо другим, кроме себя. И за это ее полюбили.
Она, как «то ли виденье», была легка, открыта, понимающа, звеняща… можно было подобрать для нее еще много разных прилагательных, которые Маша не умела правильно склонять. Но такой Мила оставалась только до середины седьмого класса. А потом с ней что-то случилось – какой-то необъясненный сюжетный поворот, какое-то непонятное «что хотел сказать автор», закрылась какая-то «дверца» – и она едва уловимо, но явствен но изменилась: выцвела и потускнела, как старая бумага, на которой теперь с трудом читались прежде яркие строчки. Но этого как будто никто не заметил в круговерти звонков, перемен и классных часов, и Маша даже не знала, нужно ли это замечать ей самой.
Может, показалось?
Но – нет. Вот и теперь Мила, в такую жару почему-то в блузке с длинным рукавом, глухо застегнутой до верхних пуговиц, стояла над групп кой восьмиклассников, уже почти сравнявшихся с нею по росту, и дружное «здрасьте!», на которое раньше она ответила бы играющей на солнце улыбкой, теперь кануло и затерялось в молчании.
– Маша, – кивнула она отстраненно и окинула взглядом толпу, считая по головам: – Маша Лазоренко, Холмогоров, Шварц… А Иволгин? Где Иволгин? Ребят, Юра где?
Ребята посмотрели друг на друга, огляделись по сторонам – от крыльца до стадиона.
– Ну, кто знает?
Ребята не знали.
– Где-то нет, – озвучил Шварц.
– Он тебе ничего не писал? – спросила Маша.
– Что не придет? Нет. Он со вчера не в Сети.
– Проспал?
– К одиннадцати-то?
– А что? Это ж Юрка. Может, вообще прогуливает.
– Прям с первого числа? Не-е, – протянул Холмогоров, – он пока не совсем пропащий.
– Опаздывает, наверное, – пожал плечами Лёшка.
– Да к тортику-то точно прибежит! – Сева в предвкушении потер ладони. – Будет же тортик после классного часа, Мил Сергеевна?
Но Мила не успела ответить – привычно грянуло из надсадно хрипящих колонок что-то торжественное, привычно выступили на крыльцо директриса и завуч Нина Валерьевна, привычно резанул по ушам дребезг неловко задетого микрофона. Линейка началась.
Маша слушала поздравительно-унылые речи вполуха и думала злорадные мысли. Теперь, когда Юрка так предательски, без предупреждения, бросил своих верных товарищей вариться под зноем у школьных дверей, пока сам прохлаждается неизвестно где, девочка уже не чувствовала себя виноватой во всем случившемся на качелях.
Мало ли что она там сказала! Да и не обижался Юрка на нее никогда. Не умел.
Наверное.
Противное, въедливое чувство вины все равно грызло ее с того самого дня, шептало что-то тихим вкрадчивым голоском, и особенно остро его зубы впивались в душу сегодня, в ожидании встречи.
Но теперь, подумала Маша, все будет по-другому. Юрка придет на классный час тоже виноватый, перед друзьями и перед Милой, еще более виноватый, чем она сама. Минус на минус даст плюс – и все забудется. И даже извиняться не придется. Потому что все это было почти в прошлой жизни – в августе. Все, что в августе, уже не считается.
И ссоры не считаются. И обиды…
И Антон.
Ой, нет. Нет, нет и нет!
Об этом Маша вспоминать категорически не хотела.
Нет, извиняться она, конечно, не будет. Но, может быть, отпилит Юрке половину своего тортика. Родительский комитет наверняка опять заказал какое-нибудь кондитерское недоразумение с горой крема и кислотно-яркими красителями, больше похожее на взрыв на химзаводе, чем на десерт. А Юрка ничего, он и такое любит.
Может, она отдаст ему даже всю свою порцию целиком. Не жалко.
И не обидно будет. Никому.
Отстояли в духоте линейку, выслушали ежегодно одинаковые, скачанные из Интернета поздравительно-напутственные речи про «волнительный день», «гранит науки», «успехи», «открытия» и «в добрый путь».
А Юры так и не было.
В классе Мила выдала каждому целую кипу бесполезных листочков с расписанием, именами преподавателей и напоминанием сдать документы для олимпиад. Это все предстояло вклеить или впихнуть в дневник – она любила, чтобы красиво и упорядоченно.
А Юры так и не было.
Маша посидела одна за пустой и чистой с прошлого года партой, потыкала пластиковой вилочкой свой разноцветный торт, послушала шутливую перепалку Севы и Лёшки на соседнем ряду. Подумала и завернула кондитерский ужас в салфеточку.
А Юры так и не было.
Чтобы не сойти с ума от духоты, окна открыли нараспашку; в кабинет, путаясь в раздувающихся занавесках, летели уличный гомон, жаркая вчерашне-августовская пыль и свежий ветер. Маша, подперев щеку ладонью и глядя на эти занавески, думала о том, как хорошо было бы тоже остаться там, во вчера, в августе. И чтобы не было никакого сентября, никаких скрипучих стульев и никакой Валерьевны, которая, завидев их в коридоре, в шутку погрозила Севе пальцем и так умильно, как будто это не она в прошлом году отчитывала его перед всем классом за «худшую на ее памяти» контрольную работу, протянула:
– Какие же вы все большие стали!
Маша, посмотрев по сторонам, поняла: и правда стали. И от этого почему-то сделалось жутко тоскливо.
А потом случилось то, для чего не было заготовлено директорской речи. То, для чего у Маши не было образца, по которому надо писать, говорить и дышать.
Коридорную тишину искрошил нервный, спешащий перестук каблуков, и в дверь класса заглянула завитая прическа – Валерьевна. Маша не успела разглядеть выражения ее лица, но жест, каким завуч подозвала Милу, был рваным и тревожносмазанным. Мила вышла, Мила прикрыла дверь, Мила долго о чем-то с ней говорила в коридоре… Крики и смех звенели в духоте кабинета. Торт уже все доели. Только Машин кусок лежал в салфетке.
– Ребята…
От звука ее голоса все неосознанно притихли. Странный он был, этот голос. Тихий-тихий, испуганный, своей хрупкостью он ввинтился в общий веселый гомон, задушил его и заполнил собою все пространство класса – от зеленой доски до распахнутых окон. Мила, тоже тихая и хрупкая, неверным шагом прошла мимо первых парт и остановилась у своего стола. Она беспомощно вцепилась в тугой ворот блузки, словно ей нечем было дышать, заскребла по пуговицам, и Маша, как в фокусе камеры, в кадре крупным планом, смотрела на ее дрожащие пальцы.