Поутру, когда, себя не помня, веселились косули, они сосенку ту махоньку не затоптали, пожалели, сберегли. Заяц же, как бы ни был бос и кос, токмо об себе печётся, свою корысть тешит, не ведая того, что грош цена тому довольству с достатком, коли на чужой они беде.
За Победу!
Есть нечто, что славят в любые праздники,
будь то Новый Год, Первомай или иной памятный день…
Автор
Где та вешалка в нише под занавеской, та, что скрипела натужно, вцепившись в стену коготками гвоздей, из последних сил удерживая на своих коротких оттопыренных пальцах пальто, шинели, полушубки и отороченные лисой, перешитые из мужеских на женскую сторону, сюртуки. Разноцветные и разномастные кашне свисали из рукавов, наподобие серпантина, касаясь плинтуса, вымытого хозяйкой накануне с привычным тщанием, да изрядной порцией уксуса для большего блеска.
Обыкновенно занавеска, прикрывающая вешалку, висит безвольно, ибо за нею лишь плащ-палатка деда, бабушкин плащ и платок. Но нынче всё иначе. Праздник-с.
Заслышав стук в дверь очередного гостя, хозяйка торопится открыть, улыбаясь ещё радушнее, хотя казалось, что больше уж и некуда.
— Здравствуйте-здравствуйте! — И объятия, и преувеличенно звонкий поцелуй, скрадывающий смущение с сердечной радостью желанной встречи с роднёй. Кстати же, давние друзья уже тоже как бы родня, потому как один жил подолгу в семье, покуда учился, другой имел в документе отметку о том, что пребывает по данному адресу, третьему почтальон носил сюда письма издалека.
— Наши все здесь? Мы опоздали?
— Вы всегда вовремя! — Принимая из рук букет и свёрток с подарком, возражает хозяйка.
— Ой, шапка намокла… и носки…
— Давайте-ка сюда, радиатор огненный, носки сейчас принесу.
— А пальто куда? На вешалке, как я погляжу, уж и некуда…
— Ну ничего, кладите прямо сюда, на сундук, да не снимайте обувь, коли суха, я после подмету.
И если мужчины просто обтирали ботинки досуха о половичок, то женщины доставали лодочки, переобувались и ступали по жёлтым, крашеным половицам к столу, как по паркету бальной залы. И пусть всего-то пару шагов, и пускай их, под сенью свисающей со стола скатерти никто не увидит, кроме вездесущей, постоянно на сносях кошки, это — дань уважения к труду хозяйки и к себе самой.
Едва, казалось, что все в сборе, и перед каждым — свой столовый прибор, — ножик справа, лезвием к тарелке, по-хозяйски подобравшей под себя накрахмаленную, цвета свежевыпавшего снега, салфетку.
Вилка, похулиганив, сыграла нечто бравурное, опереточное на стоящих подле фужерах, и прилегла слева от тарелки, предвкушает, за что первым зацепится её взволнованный зубец…
И снова — стук в двери!
— Сидите-сидите, я сама… Ничего-ничего, идите так, я принесу плечики, а шляпу сюда, на швейную машинку…», и, заветное, — Давайте, Ю ещё немного потеснимся…
Когда же подле круглого, будто безразмерного стола, расселись и те, кто пришёл раньше, и те, которые вовремя, и опоздавшие, для которых были добыты из буфета, заново вымыты и насухо вытерты тарелки-вилки и всё, что полагается, хозяин дома приподнимается со своего места.
Он намерен произнести говоренные не единожды, но искренние и не смылившиеся от того слова, которые знают все присутствующие наизусть, но ждут их с волнением, всякий раз.
— За Победу — С тихим, сердечным надрывом произносит хозяин… И вешалка рвётся со скрежетом из стены, под невольный хохот гостей и сокрушённое оханье хозяйки, роняя на пол одежду, да пачкая её побелкой. Впрочем, зацепившись последним гвоздём за штукатурку, вешалка удержала-таки и плащ-палатку деда, и бабушкин дождевик.
…Где же теперь та ниша, где та вешалка под занавеской в коридоре, с которой возможно обрушится всему, чему угодно, кроме плащ-палатки деда и бабушкиного, на клетчатой подкладке, плаща…
Жизнь, за пределами детства…
Все проходящие называли её Ёлкой, что злило не шутя. «Неужто нельзя запомнить моё имя?» — Расстраивалась она. — «Нешто мы так похожи?»
Само собой, ни цветом ни статью сосна не походила на ель, с которой её путали или сравнивали. Причина такой неразберихи была либо неведома, либо затерялась где-то на серпантине дороги в прошлое.
Сосна помнила себя маленькой веточкой. Трава, которая теперь щекотала ступни корней, не укрытые ещё циновкой из обветренных, бронзовых от того игл, была выше её.
Ту веточку с весны до осени часто навещали пауки, шмели, бабочки и божьи коровки, ибо девочкам нравятся всякие бусы с брошками или бантики. Пауки украшали нежную шейку сосновой веточки бусиками нанизанной на паутину росы, а прочие визитёры были хороши и так, сами по себе.
Осень заботилась о ней по-своему, — укрывала от сырости ненужной уже деревьям листвой, а зима и вовсе кутала веточку по самую макушку, дабы не озябла, не простыла, не заветрилась, не обморозила зелёные реснички.
Но жизнь за пределами детства не такая, каковой рисует воображение. Сосна не успела дорасти даже до первой своей шишки, за неделю перед новым годом некто, пахнущий вяленой рыбой и перестоявшим, задохнувшимся солодом, тюкнул её топором повыше щиколоток, и ухватив за ствол, даже не удосужившись приподнять над землёй, поволок в дом.
И вскоре, обряженная ёлкой сосна, моргала голубоглазо в углу комнаты. Это было, как тик в ответ на переживания и нервотрёпку относительно предстоящего перехода из старого в новый год. Или, что вернее, словно судороги угасающего по злой воле, не повинного ни в чём деревца. Погубившие его люди, измеряя чужие судьбы ценой собственных удовольствий, не дали насладиться дереву предназначенной ему участью.
Пару дней побыть символом нового года и оказаться вскоре подле объедков, — эту ли долю нашёптывали веточке сосны шмель с божьей коровкой? Сомнительно, что так.
…Все проходящие называли её Ёлкой, что злило не шутя.
Апельсиновый закат
Апельсиновый закат не сулил ничего хорошего, хотя сам по себе был чудо, как хорош. Источаемые им радость и волнение, казалось, сомневались в себе, в уместности своего появления на свет, пристойности существования в неподходящую для веселия пору.
Хотя, ищет радости всякий и повсегда, выражая безотчётное, объяснимое многими слабостями стремление обозначить в себе существо, суть жизни, не обронив напрасно её порыва…
Однако опасения относительно заката оправдались вполне, — сразу вскоре, как запахнулась плотнее пола горизонта.
Застёгнутая на марказитовые пуговки звёзд, ночь дала случай морозу выйти и расположиться поудобнее, как у себя дома, и принялся он ходить в темноте по лесу, будто по собственной опочивальне.
Прохаживался взад-вперёд до рассвета, не возжигая свечи, с деревянной колотушкой. Приглядываясь к стволам, стукал проворно по тем, что набрали некогда за шиворот дождя или стаявшего снега, да не поторопились вовремя избавиться от них. Студил мороз и сугробы, и самый воздух, что впивался в ноздри коней, и тёплые их носы обрастали инеем.
Коли б выйти кому в сей час, шугнуть разошедшегося не на шутку зябу, вздумавшего полошить дремлющую под снегом округу. Так нет же. Несть охотников до дела, всё больше сидят, скармливая поленья оголодавшим печам, и это лишь для того, чтобы застать в здравии утро, уличить мороз во многих его трудах и причудах.
Судя по всему, шагал мороз кругами, осматривал лес дотошно. Растворив нараспашку ставни облаков, крепил ступени сугробов, ровнял, коли нужно, так что тропинки сделались полны стружек снега. Широкие, скользкие, блестящие, словно от некоего волшебного перламутрового дерева. И так по ним было вкусно идти! — «Скрып, да скрып! Скрып, да скрып!» Чем холоднее, строже мороз, тем суше и звонче тот протяжный хруст под ногой.
От того-то и не вышел никто в ночи… соскучились, знать, по проделкам мороза, по его бесцеремонному обычаю щипать за щёки, кто б ни был перед ним. Ему, морозу, всё одно, он завсегда без чинов, и сам зато не в претензии.