Литмир - Электронная Библиотека

Мой пёс, небольшой любитель сладкого, и тот оставил гоняться во сне за бабочками, с воодушевлением приветствуя вкусный запах.

— Тебе нельзя. — Расстроил я пса, отправляя в рот кусочек шоколадки, вкус которой, оказался точно таким же, как в детстве. Всё без обмана.

Наломав полную хрустальную вазочку неровных коричневых долек, забытым давно движением я свернул серебристую бумажку и положил в ящик кухонного стола, как делала это бабушка пол века тому назад. Зачем? Не знаю. Пусть будет. Мало ли. Пригодится.

Пока старый год спорил с новым, чей черёд укрывать меня одеялом, я уже давно спал. На правом боку, обняв за шею пса и положив ладошки под щёку, как учила бабушка.

Сны были сладкими, хотя подушка к утру оказалась мокра от невольных слёз. Бабушка, закусив нижнюю губу, вырезывала из серебристой бумаги снежинки, и не давала мне ножниц, а я твердил ей, что уже большой, не уколюсь, но она всё не соглашалась никак…

У окна

Сквозь заляпанное мокрым носом собаки стекло было видно, как ветер треплет пряди стекающей с крыши воды. Он же гремел стеклянными бусами крошек льда, нанизанные на нити травы и тонкие, свисающие книзу ветви. Каждая бусина, искусно обрисованная паутиной трещин, состаренная или нагретая добела оттепелью, либо лощёная сквозняком, кичилась своею ценностью, покуда минус. А минет едва точка отсчёта, тут и примутся сожалеть, да плакаться. Навзрыд на виду, и где-то в уголочке — тихо, незаметно, до мокрого места.

В угоду ветру, добиваясь его расположения, кивают головой ветви. Им всё одно терпеть до весны, так лучше не перечить, потакать, заискивать, глядишь и ничего, минет их дурное, как всё на белом свете. Лиственным судьба зябнуть и стучать голой кроной, ровно зубами друг об дружку. Вечнозелёным — гнуться долу под сугробами, ломаться до душистой, густой крови смолы.

Вместе со мной глядел в окно паук. И хотя дело было белым днём и мельтешение жизни происходило дальше пяти вершков, на которые способен различить что-то мой четырёхглазый приятель, он недвусмысленно проникался моими переживаниями. Негодовал ли я, удивлялся, восхищался или грустил, паук вторил, как мог, — переступал стройными, заметными едва ножками по подоконнику, либо потрясал паутиной, будто белым флагом или шёлковым платком.

Собака сквозь ресницы долго наблюдала за нашей невинной суетой, пока не решилась, в конце концов, разделить её, но паук, верно оценив собственное хрупкое сложение, счёл за лучшее удалиться, освободив место подле меня собаке.

Теперь, заместо капели, ветра и ледяной мишуры, нашим вниманием завладели птицы, которые забавлялись, раскачиваясь на ветвях винограда, косули с наивными, слезящимися и лукавыми отчасти очами, да нахальные коты, что топали по крыше дома так грузно, будто были обуты в подбитые железом сапоги. Но это уже совершенно другое… окошко. Не хуже прежнего, впрочем, но гляделось через него не так.

Довольно

С утра до полудня белка холит, охаживает ствол дуба, прижимает его к серой своей груди, ищет где послушать сердце дерева, промеряя заодно аршинами кругом, да снизу доверху, — как растётся ему, не приключилась ли какая хвороба, не мёрзнет ли. Суетится день деньской, об себе не помнит, столь старательна, трудится аж до сумерек.

Мышь не так ловка, за большим не гонится, ни с кого не взыскует, всё сама хлопочет: и по делу, и по безделию. Теперь вот, видно, сугроб измеряет вершками. За какой надобностью — неведомо, так не наша то забота, с других спрашивать, тут бы за собой доглядеть, чтоб не стыдно было перед прочими, да отражения своего мимоходом не пугаться. Ибо ликом бледны, глазом растеряны, телом немощны… Радости не хватает, обольщения, но не как мороки, а как пригожества.

Рубль луны серебром просят сумерки за красавицу ночь. И не для бесчестия, не для непотребства или баловства, а так только — поглядеть из-за угла, полюбоваться, коли сами с лица не глянулись никому.

На чужую красу взглядывать, — как воды испить хрустальной, родниковой, да не из пыльной горсти, из полной чаши деревянной с полными же, круглыми краями, дабы не ожечься губам о студь, но коснутся нежно, ровно тёплой щеки. А как отведаешь малость той-то красы, глядишь, и сам сделаешься не так дурён. И душа зацветёт, станет трепетать лепестками, тянуться наружу сквозь выражение очей, делиться тем, что почерпнуто тою, луной оплаченной ночью.

Тихим же от скромности утром — бабочки беличьих следов опавшими листами лежат на снегу, и ровная двойная строчка мышиной тропки по краю сугроба. Кому-то мало, а с кого довольно и того.

Мёрзлая земля

31 декабря 1978 года. До нового… нет! — до Нового Года оставалось два часа, а мы с родителями шли по неосвещённому переулку из гостей, от бабушки с дедом. Только-только сидели за старинным круглым столом, радовались не столько подаркам, но тому, что вместе, что любуемся щедро украшенной сосенкой и пируем…

А потом, вдруг: «Нам пора, спасибо, с Новым Годом!», и ушли в сырую ночь, встречать новолетие у себя в коммуналке, где рядом с табуретами, вместо стола — не наряженная ещё ёлка, добытая мной неделю тому назад. Мать не разрешала убирать её игрушками, говорила, что рано. «Примелькается и не будет празднично». Ну, так то, — для кого как.

До остановки неблизко. Отец поддерживает маму под локоток, я иду сбоку. Мать косится сурово на меня сквозь очки, пытается пригвоздить к месту: чтобы не отставал, не хлюпал носом. не горбился, не шаркал ногами. Не со зла, конечно, она опасается, чтобы я не упал и не вымазался в грязи, не пал в глазах окружающих…

Но мама не умеет быть мягкой, деликатной, сговорчивой, чем портит и без того неприятный вечер. По лицу стекает дождь, под ногами мокрая каша. Не из снега, это было б ещё туда-сюда. То — дождь смыл землю с клумб через поребрик на тротуар. Изловчился, однако. Намудрил.

И это в одну из самых чудесных ночей года. Вместо белого бархатного очевидного в темноте ковра — скользкое месиво. Грустно идти по темноте, отдаляясь всё дальше и дальше от накрытого стола, где наполненные блюдами тарелки толкают шутя друг дружку ажурными фарфоровыми юбками, под снисходительным, радушным приглядом и радужным блеском сосны. А бабушка сидит тихонько, оглядывая угощение, и вздыхает: «И кто теперь всё это будет есть?..» Хотя, не пройдут мимо её двери: и постучат, и попросят чаю с пирогами.

Бабушка всегда выбирала сосенку на углу, между цветочным магазином и булочной. Для удобства, и чтобы не выпачкать пальто, — заматывала бечёвкой. Низенькое деревце обыкновенно было с бабушку ростом, и такое же пушистое, как она.

Дома ставили сосенку в ведёрко с песком и поливали все праздники. Ну, как — поливали? Бабушка и поливала. Из-за того, что она очень любила Новый Год, или потому, что ухаживала за деревом, оно не выглядело унылым, лишённым жизни цветком. Согнутые веточки хранили гибкость и без особого труда несли бремя сверкающих нарядов.

Каждую лапку деревца оттягивали: игрушка фабричная, обветренная десятилетиями, с осыпавшейся позолотой; игрушка самодельная, пахнущая застывшим почти мучным клейстером и попарно связанные конфеты. На всякую карамельку находилась шоколадная наперсница, и наоборот.

Ни одна веточка не была пропущена, а сверху сосна была опутана ещё и дождиком, серебряной его паутиной. Ватный Дед Мороз с лукавой улыбкой оглядывал ватные сугробы, что скрывали ведёрко, саму сосну, — всё своё хозяйство, и явно был доволен.

31 декабря 1978 года. Я так просил родителей оставить меня встретить Новый год с бабушкой и дедом, но мне не позволили, ибо не любили с кем-то делить.

Не помню точно, что это был за день, когда с горестным вздохом бабушка начала разбирать ёлку. Скорее всего — после Рождества. Не дозволяя себе помочь, бабушка сновала по комнате от сосны к коробке, куда бережно укладывала укутанные ватой игрушки, покуда, под самую её крышку не улеглись покорно все до единого потоки серебряного дождя. Когда пришёл черёд выносить из квартиры сосенку, бабушка повязала на голову платок, ухватилась за ствол, потянула его… Деревце не поддавалось. И побледнев, как никогда прежде, бабушка вздохнула:

6
{"b":"878881","o":1}