Литмир - Электронная Библиотека

Слушал его Лычук и думал про себя: «Эй, чоловиче, хорошо рассказал ты про Дымку, а теперь расскажи нам про Гуцульщину, про Покутье». Но тут буковиненц, подойдя к самому краю эстрады, помолчал, обвел внимательным взглядом весь зал и спросил:

— Краяне мои дорогие, земляки! А знаете вы, кто одним из первых в той Дымке пошел в колхоз?

Зал замер, ожидая, что сейчас ему откроется нечто очень важное.

— Иван Жижиян, — медленно произнес журналист, отвечая на вопрошающие взгляды сотен устремленных к трибуне глаз. — Жижиян, или Федорчук, — повторил он, словно в названных именах был заключен ответ на все вопросы. Но имя Жижияна мало что сказало залу, и, как бы почувствовав это, буковинец добавил:

— Он у нас в Канаде несколько лет жил, к отцу приезжал, тут в Канаде его батько и умер. То был Савва Жижиян, что брата за землю убил. Сам он из Дымки, и это в Дымке, еще в девяносто четвертом году, в лесочке, недалеко от хаты, раздался выстрел, и Михайло упал на желтые опавшие листья. О Дымке написана книга Кобылянской «Земля». Сколько над ней слез пролито! И пьеса «Земля», которую мы видели в Черновцах, тоже об этом. А Иван Жижиян — сын Саввы и Рахиры. Познакомился я с ним в Дымке, разговорились. Стали мы Канаду вспоминать. Он мне говорит: «Вот и теперь, спустя годы, как услышу «Канада», «Америка», — перед глазами мертвый отец на опушке леса и могильный холм под вязом…» Из Канады от голода Иван Жижиян домой ушел. Еще перед войной. А там Советы Буковину освободили — совсем другая жизнь открылась. И когда в Дымке начинали колхоз, пришел Иван и говорит: «Мне только сюда и дорога». Старая его мать — вы знаете ее, это Рахира, — немного поплакала: «Как же это грунты будут без меж, а земля общая?» Да сама Ивана и благословила: «Видит бог, по-другому жить нужно, не как мы жили».

Буковинец умолк, задумался, потом продолжал рассказывать:

— В один из тех дней в Черновицком театре на спектакле «Земля» видели очень старую, совсем согбеную женщину в кептаре и длинной черной юбке. На голове у нее был белоснежный платок. Лицо у старушки маленькое, как у ребенка, все в морщинах да складках. Только черные глаза, хоть и выцветшие от времени, но быстрые, живые, сохраняли остроту взгляда. Она с трудом передвигалась, опираясь на длинный-предлинный суковатый костыль. С виду ей можно было дать лет девяносто. Теперь представьте себе, что пережила Рахира, — а это была она, — когда перед ней снова воскресли самые трудные страницы ее жизни. Много лет молча хранила она страшную тайну Саввы. Ей казалось, что тайна умрет вместе с ней. Уже в советские годы, когда Дымка стала грамотной и прочитала книгу Ольги Кобылянской, Рахира сердцем почувствовала: теперь тайна Саввы ничем не грозит ни имени, ни чести ее детей, внуков.

Потом Рахире сказали о театре в Черновцах, где ее тайну видят все люди и не судят, а плачут над былой мужицкой долей. Она захотела увидеть это своими старыми глазами. Сидя в зале, ощущая сочувствие людей, старая Рахира вдруг многое поняла. Она все время крепилась, не плакала, но когда на сцене Ивоника зарыдал у гроба Михайлы, убитого из-за этого проклятого куска земли, — она не выдержала. Рядом с Рахирой сидел сын Иван и тихо успокаивал: «Мамо… Хиба ж ви виннi?.. Таке прокляте було життя».

А когда новый колхоз (имя он себе взял Кобылянской) получил от государства документ на вечное пользование землей, вышел этот Иван перед всем селом, что на поле собралось, снял шапку, поклонился людям, потом поцеловал землю и сказал:

«Вот она земля, из-за которой волком смотрел сосед на соседа и даже брат поднимал руку на брата. Была ты нам, земля, злой мачехой, а теперь стала родной матерью».

Буковинец рассказывал, как на дымковском поле люди — и старые и молодые, — слушая эти слова сына Саввы и Рахиры, плакали от радости. А Юрий Лычук, старавшийся ничего не упустить из рассказа, видел слезы, блестевшие на глазах многих земляков, сидевших рядом.

Лычук уже готов был задать много вопросов о судьбе Дымки и героев книги, которая теперь в его памяти все резче проступала, но буковинец не собирался расставаться ни с Дымкой, ни с Жижиянем. Он продолжал:

— Довелось мне побывать в нарядном, просторном доме колхозного бригадира Ивана Жижияна. Стоит этот зеленый дом на окраине Дымки, по соседству с веселой рощицей, на том месте, где некогда была жалкая халупа деда Жижияна. Горькая судьба этого старика мучит тебе душу, когда читаешь «Землю».

Хозяин дома, Иван Саввич, хоть и стар, но еще полон сил. В работе он не отстает от своих детей — Георгия, Саввы, Катерины, людей, очень уважаемых в Дымке. Отец был в колхозе птичником, звеньевым, а теперь огородником. Георгий тоже огородник. Побывал я и в доме этого старшего из внуков Саввы Жижияна. Молодой Жижиян со своей женой, Доминикой (она работает и учится, чтобы стать педагогом), занимает в центре села новопостроенный красивый дом. В том доме держал я на руках их сына — правнука Саввы Жижияна.

Друзья мои, краяне, как же это было радостно побывать в Дымке, в той самой, которую Кобылянская знала убогой, ободранной, нищей, и увидеть там кусок новой, настоящей жизни, увидеть внуков, правнуков Ивоники, ставших хозяевами не клочков да кусочков, а всей земли и целой жизни.

При этих словах будто плотину прорвало, и в зале смешались в радостном гуле взволнованные выкрики, слова привета родной земле и слезы щемящей тоски по ней. Будто сразу в одно мгновенье вылилось наружу все, что скопилось у людей на сердце, все, что было передумано за этот час, проведенный не здесь, в узком и длинном зале, а там, дома, на широких просторах украинской советской земли.

ЕЩЕ ОДНА ВСТРЕЧА ЛЫЧУКОВ

Тоска по родине щемила сердце Лычуку. Мысленно он часто уносился в свои края. Это скрашивало ему вечер жизни. Он видел себя то на пароходе, плывущем к родным берегам, то на шляху в свое село, то на площади в Киеве, который он знал только по фотографиям. Воображение рисовало ему встречу с земляком из родных краев, с большой советской земли.

И такая встреча произошла.

Жизненные дороги Юрия и Юстина Лычуков, скрестившись где-то на окраине Торонто в очереди безработных у харчевни, разошлись потом в разные стороны. По-разному стали складываться судьбы двух Лычуков, в чьей доле было раньше немало общего. Юрий ушел пешком из Торонто, надеясь получить работу на приисках, Юстин попытался перебраться на запад, чтобы найти пристанище где-нибудь на ферме. Поиски были долгими. Больного, измученного Юстина выслали из Канады за бродяжничество.

Спустя два десятка лет старые знакомые, потерявшие друг друга из виду, встретились. Это была не совсем обычная встреча.

…Короток век жизни канадского горняка. Если его минули катастрофы, аварии, с ним сведет счеты шахтерская чахотка, силикоз, — Лычук считал, что ему еще удалось задержаться на белом свете. Большинство его товарищей, горняков, золотоискателей, в тридцать — тридцать пять лет уже лежали в могиле.

Горняцкая чахотка — неизлечимая болезнь. В пятьдесят лет Лычук выглядел глубоким стариком. За последние годы он совсем одряхлел, исхудал. Можно было испугаться, глядя на его серовато-бледное лицо, густую синеву под глубоко запавшими глазами, хилую грудь, которую разрывал сухой кашель.

А между тем огонек жизни, который, кажется, едва только теплится в этом немощном теле, все разгорается. Мысль Лычука (над ней силикоз не властен) теперь особенно напряжена. Он стремится объять многое и не только в собственной жизни, которую вспоминает от начала до конца.

Хоть Юрась Лычук тяжело болен, он не чувствует себя одиноким в мире. Он и теперь хочет быть чем-то полезным людям, своим товарищам. И его потянуло к тетради, чтобы сделать заметки о пережитом на канадской земле.

Несколько страничек воспоминаний «Из пережитого», как назвал их Лычук, стоили ему огромного напряжения. Когда писал, он думал не столько о себе, сколько о молодежи, о детях лесорубов Квебека и золотоискателей Тимменса, шахтеров Альберты и фермеров Манитобы, горняков Садбери и автозаводцев Виндзора. Им адресовал свои заметки старый горняк. А закончил он их так:

35
{"b":"878726","o":1}