Литмир - Электронная Библиотека

У Никиты возникло странное ощущение, что нет в мире ничего ясного и конкретного, что любое действие, даже такое простое, как дружественная, в общем-то, семейная беседа за ужином, простирается в Вечность, где сущность действия видоизменяется, преображается, ускользает от понимания, как если бы произносимые слова переложили… не на музыку, нет, не на язык танца, а… скажем, на язык звездной пыли или… прохладной воды.

Никиту обеспокоило очевидное отсутствие обратной связи.

В Вечность уходило все.

Из Вечности не возвращалось ничего. Собственно, так и должно было быть, потому что Бог, как известно, пребывает вне категории времени. Но зачем тогда надо было их, простых смертных, бестолково и напряженно проживающих свой короткий век, беспокоить (испытывать) Вечностью? Это было все равно что ловить руками звездную пыль, считывать текст с… зеркала прохладной воды. Мир с поправкой на Вечность представал неуправляемым и в принципе непознаваемым. В таком мире могло происходить (можно было делать) что угодно.

Как, собственно, оно и было в России.

Надо было только знать рычаги.

Которые, как подозревал Никита, всякий раз были разными, в смысле, штучными, без(вне)законными. Выявление и разовое использование рычагов, собственно, и лежало в основе теории управления новым миром.

Во вторник миром следовало управлять иначе, нежели в понедельник, потому что правила, которые действовали в понедельник, во вторник превращались в собственную противоположность (антиправила). Люди с устаревшими, точнее устоявшимися, а может, установившимися (то есть подавляющая часть человечества), представлениями о добре и зле выводились из, так сказать, управленческого персонала по статье «профнепригодность».

Никита подумал, что Бог дал людям слишком большую свободу.

А те воспользовались ею не лучшим образом.

«Бог предоставляет человеку свободу верить или не верить в себя, – словно прочитал мысли Никиты Савва, – но совершенно недопустимо лишать людей понимания происходящего, запуская в общество иного – не человеческого, то есть недоступного линейному пониманию – ряда технологии. Жизнь в этом случае теряет всякий смысл, превращается в какую-то позорную лотерею с позорными проигрышами и не менее позорными выигрышами».

«Чья жизнь?» – уточнил отец.

«Вся, – ответил Савва, – в том числе твоя и моя и вот… его», – кивнул на Никиту.

«Если только с помощью иных, как ты выражаешься, технологий не создается новый – иной – человек», – заметил отец.

«И самое удивительное, что он создается посредством свободного выбора, – сказал Савва, – в принципе, на человека не оказывается никакого давления, каждое решение он принимает свободно, то есть сам».

«Если, конечно, не считать телевизор, который этот самый свободный человек свободно смотрит», – задумчиво добавил отец.

Никита вдруг подумал, что, в сущности, все люди – дети прохладных вод… материнского чрева, которые, как известно, непосредственно перед родами отходят. Богине Сатис, следовательно, невозможно было утопиться. А если и было, то бог самоубийства Ремир должен был ей воспрепятствовать, явить свою (не?)ми- лость во избежание пресечения человеческой (Ното sapiens) цивилизации.

Никита как в свете молнии увидел основной конфликт бытия – стержень, вокруг которого крутилась жизнь, но он усомнился, потому что слишком уж много было этих стержней, слишком уж легко они, как в свете молнии, являлись пред его мысленными очами. И еще почему-то в сером экране стоящего на кухне телевизора ему увиделась… прохладная вода, то есть не вода, а антивода.

Вода и антивода находились примерно в таком же противоречивом единстве-антагонизме, как Христос и Антихрист. Никита отдавал себе отчет, что неким обскурантизмом (мракобесием, ненавистью к прогрессу и т. д.) веет от этих его мыслей, как, впрочем, отдавал себе отчет и в том, что среднестатистическая душа на исходе XX века определенно не поспевает за информационным – на теле- и компьютерных экранах – изобилием. Внутри мнимого изобилия скрывалась железная арматура технологий, готовая в любое мгновение повернуть цветную экранную реку в нужном направлении, вздыбить, поставить на попа, взметнуть да и обрушить рукотворную лавину на бесхитростную среднестатистическую душу. Никита не сомневался, что знание Христа бесконечно выше и чище знания Антихриста, но в то же время знание Антихриста представало куда более изощренным, технологичным, а главное, адаптированным к временным реалиям. Христос мог доказать (точнее, две тысячи лет назад уже доказал) одно, а именно, что Он есть высшая и последняя инстанция любви к человеку.

Антихрист мог доказать все что угодно.

Вот почему Христос был Богом, абсолютным смыслом которого была бесконечная любовь, а Антихрист – распространяющейся (летящей) во все стороны Вечностью при видимом отсутствии абсолютного смысла. В самом деле, не считать же за него такую мелочь, как приобретение власти над человечеством?

Дело было в другом.

В чем?

Никита не знал.

Он был вынужден признать, что человеческое сознание организовано скорее по образу и подобию Вечности при видимом отсутствии абсолютного смысла, нежели Бога, абсолютным смыслом которого была бесконечная любовь.

Теперь он (опять как в свете молнии, как будто жил внутри перманентной грозы) вдруг понял, почему (если верить матери) вознамерилась утопиться богиня Сатис. Она устала от несчастий своих детей. Родовые муки (отход вод) длились вечно, в то время как все прочее, во имя чего она терпела муки, а именно жизнь – было стремительно, если не сказать торопливо-, суетливо-конечно. Выходя из родовых вод, человек начинал дышать воздухом, который был полон несовершенства и, следовательно, сам становился объектом (субъектом?) несовершенства. Чтобы, пройдя назначенный путь, вернуться в уже иные прохладные воды, которые есть (Господа) любовь, и там – в этих водах – обрести иную – более совершенную – жизнь?

Если это и впрямь было так, то Сатис нечего было печалиться, так как логический круг был замкнут.

Или все-таки разомкнут?

Никита понял, что не увидит (как в свете молнии) ответа.

Между резервуарами двух прохладных вод лежала тайна (Бермудский треугольник), в котором то, что, казалось бы, не могло исчезнуть никогда, исчезало невозвратно, а что-то возникало совершенно неожиданно и, более того, начинало править миром. Проще всего было назвать эту тайну смертью, но это было бы слишком простым объяснением. Никита подумал, что речь идет о слитном (вопреки всем мыслимым законам) существовании жизни и смерти, вот только непонятно было, кто, собственно, должен объяснить, где жизнь, а где смерть, кто должен был отделить овец жизни от козлищ смерти? Принципиальная непознаваемость нового мира, о котором говорил отец, следовательно.

заключалась в пронизанности его (на манер метастазов?) смертью, то есть фрагментами, сегментами, секторами и т. д. бытия, где действовали правила, против которых живые люди были бессильны, ибо победить их можно было только «смертью смерть поправ», что, как известно, за всю историю удалось сделать од- ному-единственному существу во Вселенной.

Воистину, сознание наполняло жестокий мир романтическим содержанием, но романтическое содержание не могло смягчить жестокий мир.

«Если есть бог самоубийства, – вдруг произнес, глядя в серый (антиводу?) телевизионный экран Никита, – значит, есть и бог выбора, бог свободного выбора, который склоняет человека к тому или иному решению».

«А может, даже специально ставит человека перед необходимостью выбора, то есть навязывает ему этот выбор», – продолжил отец, глядя на Никиту с неожиданной симпатией и даже с некоторым облегчением, как если бы Никите было лет пять и он все эти годы молчал (как, собственно, и было, правда, до четырех лет), но вдруг сразу заговорил хоть и корявыми, но законченными по смыслу предложениями.

«Имя ему Енот», – вдруг весело подмигнул Никите Савва, плеснул ему в стакан красного вина.

«Енот? – Никита подумал, что брат над ним издевается. – Почему не… Никодим?»

28
{"b":"878510","o":1}