«Смысл в цели, цель в средстве, средство в… смысле? – продолжил Савва. – Боже, где то звено, ухватившись за которое можно вытащить всю цепь?»
«Об этом знает каждый школьник еще с библейских, точнее, евангельских времен, – покосился на Никиту отец, – это звено – любовь».
«Вот только материал, из которого оно отливается, каждый раз другой», – вздохнул Савва.
«Чем тебе не нравится свинец, сынок? – отец размашисто вытер салфеткой рот, но на самом деле слезу. – Или никель?»
«Почему, – ответил вопросом на вопрос Савва, – после золота в таблице периодических элементов нашей жизни неизменно следуют свинец и никель?»
«В сущности, общество – это та же природа, – с грустью покачал головой отец, – а природа не может быть открытой или закрытой. Природа может быть только природой, – строго посмотрел на мать. – Тебе не изменить законов природы, сынок. Волк, в нашем случае власть, как жрал, так и будет жрать овцу, в нашем случае народ».
Мать стояла в дверях, и Никита прямо-таки физически ощущал, как легка и нетверда она в этом своем стоянии. Дыхание матери было чистым, как… прохладная вода, однако в легком алкогольном оперении. Впрочем, возможно, она только что протерла лицо или руки каким-нибудь спиртосодержащим лосьоном. Никита почувствовал, как сильно любит мать и – одновременно – как отец и Савва ее… не то чтобы не любят, но… подчеркнуто не принимают всерьез. Отец и Савва, похоже, давно сбросили мать с «корабля современности» в… прохладную воду, где утопилась неведомая богиня (зверобогиня?) Сатис.
«Мам, садись», – поднялся со своего места Никита, с трудом (как если бы тот вцепился оранжевой пупырчатой клешней) отводя взгляд от омара.
«Если бы кто-нибудь мог мне объяснить, – снова потянулся к бутылке отец, – что такое любовь?» – неверной рукой смахнул со стола стакан, который, упав на пол, конечно же, разбился.
«Любовь – это стакан, – спокойно ответила мать, – который сам собой наполняется после того, как его… разбили».
«Наполняется чем? – уточнил отец, не удивишись странному объяснению. – Тем же, что было, или… чем-то новым?» – с подозрением посмотрел на осколки, как бы опасаясь, что стакан воскреснет, скакнет на стол, однако же в нем будет уже не дорогое французское красное вино, а, скажем, дешевое отечественное пиво. Вероятно, отец не возражал бы против «Camus», «Martell» или «Hennessy», но решительно возражал бы против «Жигулевского», «Очаковского» или какого-нибудь «Бадаевского».
Некоторое время в кухне стояла тишина. Стало слышно, как тоскливо воет за окном ветер и (не менее тоскливо) собака на стройке. Казалось, у собаки нет шансов перевыть ветер, но ветер вдруг смолк, видимо, изнемог в бетонных развязках, собака же продолжила – в гордом одиночестве.
«Узнаешь после того, как выпьешь, – качнувшись, мать села за стол, – но, сдается мне, твой стакан разбит невозвратно».
«Значит, я, как Диоген, буду пить горстью, – не обиделся отец, – а вот ты у нас сегодня точно не выпьешь, – отодвинул подальше бутылки. – Разве что… – кивнул на минеральную воду. – Сатис – богиня прохладной воды, а не прохладного вина и уж тем более не прохладной водки».
«Я отвечу тебе, что такое любовь, – с жалостью посмотрела на него мать. – Она всего лишь преддверие веры… Все остальное, что за рамками веры, – не любовь. Сначала любовь, – твердым голосом повторила мать, – потом вера и… только вера, одна лишь вера. Видишь ли, дорогой, несовершенное неизбежно поглогцается совершенным, а если не поглощается, то остается, в лучшем случае – ничем, в худшем – превращается в зло. Если любовь не соединяется с верой, она перестает быть любовью, то есть превращается в собственную противоположность».
«А что есть противоположность любви? – спросил отец. И сам же (как повелось у них в семье) ответил: – Ненависть и беспокойство».
«Беда», – вдруг разобрал Никита слово, в которое сливались вой ветра и шум листьев.
«Но если можно пить горстью и из бутылки, – усмехнулся отец, – что тогда стакан, он же – бокал, фужер, кубок, чарка, кружка и так далее? Что? Архитектурное излишество на здании обгцественного сознания, то есть, в сущности, забава!»
«Особенно если в стакане была любовь к Родине, – уточнила мать, с невыразимой печалью оглядывая кухню. Взгляд Никиты как бы соединился (растворился) со взглядом (во взгляде) матери, и Никита тоже затосковал, увидев красногубого с прилипшей ко лбу седой прядью отца, надменного, как Дориан Грей, Савву, наконец, себя, вонзающего, как гарпун, вилку в фактически сожранного в одиночку омара. Никита как-то вдруг мгновенно понял, что на представшей Вечностью кухне не ночевали ни истина, ни добродетель, ни… стремящаяся превратиться в веру любовь. В следующее мгновение его взгляд обрел самостоятельность. Никита отвел вилку (гарпун) от омара, с омерзением вонзил ее в соленый огурец. – Без любви к Родине истинная вера невозможна, – мать поднялась из-за стола, не прикоснувшись ни к еде, ни к питью, – а какая возможна, та преступна, разве не так, сынок?» – посмотрела на Савву.
«Неужели богиня Сатис, – поинтересовался Савва, – утопилась от неразделенной любви к Родине?»
«Любовь к Родине не бывает разделенной или неразделенной, – возразила мать. – Она или есть, или ее нет. И потом, причем здесь Сатис? Мне кажется, мы говорили о боге по имени Ремир», – сказала мать.
«Ремир? – удивился Савва. – Это что… революция и мир? Или мировая революция? Я ничего не слышал о боге мировой революции. Хотя, если вдуматься, – добавил после паузы, – о мировой революции мечтает каждый бог, то есть зверобог».
«Но не Ремир», – возразила мать.
«Ремир, – нехотя объяснил Савве отец, – бог самоубийства у древних шумеров. Собственно, с ним все ясно, за исключением единственного: когда он милостив к человеку? Когда помогает свершиться самоубийству или когда препятствует?»
«Неужели, – криво улыбнулся Савва, – и такое случается?»
«Чего только не случается в этом мире», – махнул рукой отец, налил в стопку водки, со вздохом наколол на вилку пельмень. На вилке пельмень как бы расстегнул пальтецо, обнаружив под серенькими полами из теста лиловое брюшко.
Никита понял, что разговор о неведомом боге самоубийства не доставляет отцу ни малейшего удовольствия.
«Сатис утопилась от неразделенной родительской любви к своим детям», – сказала мать.
«Намек понят, – кивнул Савва, – но не принят. Родительская любовь, как и любовь к Родине, не может быть разделенной или неразделенной. Она тоже или есть, или ее нет. На что, следовательно, было этой Сатис обижаться?»
«Всего лишь на изначальное несовершенство мира», – ответила мать.
«Как можно победить несовершенство мира? – спросил Савва и сам же ответил: – Только следуя простым, освященным веками заповедям: чти отца и мать, не убий, не укради, не возжелай жены ближнего и так далее. Но если и в результате неукоснительного следования данным заповедям несовершенство остается не просто непобежденным, но, напротив, само наступает? Что тогда делать? Тогда остается победить его посредством… еще большего несовершенства! Но для тебя, конечно, – с грустью посмотрел на мать, – это не годится. Дети прохладной воды всего лишь не захотели быть прохладной водой, вот в чем дело, мама! Они захотели быть льдом, кипятком, а может, паром… Данное стремление никоим образом не отвергает, не перечеркивает сыновнюю любовь!»
«Мама, я тебя люблю! – крикнул Никита. – Почему ты уходишь? Посиди с нами».
«Мы все любим маму, – успокоил его Савва, – речь идет о… других детях. Так сказать, детях вообще. Если тебе известно, кто прав, а кто виноват, – спросил у матери Савва, – скажи, чтобы мы не мучились».
«Да-да, скажи! – решительно поддержал старшего сына изрядно опьяневший отец. Он опять подцепил на вилку пельмень, но на сей раз лиловый ускользнул, оставив болтаться на вилке, как на вешалке, уже не пальтецо, а… (надкусанный) лапсердак. – А то я чего-то не врубаюсь насчет критериев, – икнул отец, с омерзением сбросив с вилки пельменную одежку. – Разве социальная революция не есть высшая и последняя стадия любви к Родине?»