«Многие люди в этом мире незнакомы, – странно пошутил, обдав их живейшим запахом вина, Савва, – но мир не становится от этого ни лучше, ни хуже».
«Как и люди, – пройдя по битому стеклу аки посуху, Цена вошла в дом. – Похоже, я прилетела куда надо».
Часы
Никита уже не помнил, когда впервые увидел Ремира и Енота, Быть может, в день, когда Савва показал ему «живые часы истории».
А может, в день, когда тот объяснил ему суть мироздания.
Если, конечно, это случилось не в один и тот же день.
В иные дни Савва объяснял Никите суть мироздания по десять раз на дню, и каждый раз это были правильные, хотя и взаимоисключающие объяснения.
«Во всяком случае, не менее правильные и не менее взаимоисключающие, нежели сама сущность объясняемого мира», – как-то заметил Савва.
В понятии «мироздание», как в периодической системе элементов, уживались тяжелые, стремящиеся к центру земли радиоактивные металлы, рвущиеся в атмосферу, легкие, как жребий приговоренных к смерти, газы, равно как и всевозможные сконструированные, то есть существующие лишь теоретически, соединения типа «менделевий» или «правдий» (элемент, открытый в 1962 году – в аккурат к полувековому юбилею самой тиражной в то время советской газеты).
Тогда еще Никита по причине малых лет не был знаком со знаменитым «лезвием Оккама», вскрывающим «определяющее сознание» бытие посредством максимы (а может, леммы, но, может, и догмы): «не следует умножать сущности без необходимости». Это потом он придет к выводу, что, в принципе, остановка сущности, придание ей абсолютной неподвижности есть не что иное, как постижение Бога. И – одновременно – постижение смерти. Получалось, что в мире присутствуют лишь две противостоящих (неподвластных) безумному лезвию неумножаемых (и неделимых) сущности: Бог и смерть.
Лезвие проходило сквозь них, как сквозь ничто, или… сквозь все.
Никита, впрочем, подозревал, что между двумя основными сущностями возможны какие-то иные, неизвестные человечеству математические действия, время которых пока не настало.
Позже он понял, что и сами люди делятся (умножаются) в зависимости от присущего им коэффициента делимости (умножае- мости) сущностей, У одних не поддавались, хоть умри, делению такие сущности, как «Родина», «честь», «закон». У других – «семья», «долг», «супружеская верность». Третьи же скользили по плоскости извилистого, как символ доллара, коэффициента, неуверенно притормаживая на понятиях «воровство» или «убийство». А четвертые лихо катились еще дальше и ниже… куда?
Никита подозревал, что в ад, особенный виртуальный ад, инсталлированный в Божий мир, как скрытый (когда черное – белое, а белое – черное) негатив в цветной позитив Божьей же воли.
Это был ад перманентного революционного умножения (деления) сущностей, внутри которого пребывало великое множество вполне живых людей, которые знали, что находятся в аду, но при этом продолжали на что-то надеяться, жертвуя милостыню нищим, ставя в церкви свечки за здравие и упокой. То есть, находясь с черной мордой и светящимися глазами в негативе, рассчитывали переместиться в позитив, обрести иконный лик.
Таким образом, третьей неделимой (неумножаемой) сущностью представала надежда. Однако Никита подозревал, что надежда – это всего лишь сложносочиненное (или сложноподчиненное) производное от Бога и смерти. В сущности, человек перманентно и неизбывно надеялся, что смерть к нему (никогда) не придет, и что Бог его (всегда) простит. Однако на исходе тысячелетия в России многократно увеличилось число людей, доподлинно знавших, что смерть к ним (всегда) придет, а Бог их (никогда) не простит. Самим своим существованием эти люди не просто отрицали третью неделимую сущность, но свидетельствовали, что, оказывается, можно жить без надежды, как (вероятно) и без Бога. Вот только без смерти все равно не получалось, и эта очевидность вновь и вновь возвращала (хотя бы некоторых) людей к надежде и к Богу.
Наглядным пособием, так сказать, иллюстрированным анатомическим атласом «лезвия Оккама» представал… интернет, где сущности умножались и делились до бесконечности. Иногда Никите казалось, что, собственно, интернет и есть виртуальный ад, но потом он понимал, что слишком все упрощает, так сказать, выносит не вписывающуюся в конструкцию данного умозаключения сущность за скобки. В принципе, достаточно было вырвать из компьютера модем, выдернуть вилку из розетки, своевременно не заплатить провайдеру, и все – не было никакого интернета и, следовательно, мнимого ада.
Но в то благословенное (на исходе тысячелетия) время, когда Никита был воинственно юн и впервые увидел Ремира и Енота, спрятать в футляр пресловутое «лезвие Оккама» ему было так же трудно (невозможно), как, допустим, приказать Земле не вращаться вокруг Солнца, а Луне вокруг Земли.
Неистовое лезвие было сильнее мысленных приказов Никиты. Оно было готово исполосовать (и полосовало) в лоскуты все сущее.
Мир превращался в ворох цветных лохмотьев.
Никита бродил голый по этому напоминающему пункт приема вторсырья миру, не находя лоскута, чтобы прикрыть срам, до которого, впрочем, в этом мире – пункте приема вторсырья – никому не было ни малейшего дела.
Единственно, Никита не вполне представлял, как соотносятся, взаимодействуют между собой человеческие «коэффциенты сущности». Какой следует считать высоким, а какой низким, какой большим, а какой малым? И если, допустим, из предположительно высокого (большого) вычесть предположительно низкий (малый), то что представлял из себя остаток?
Никита склонялся к мысли, что так называемый Страшный суд есть не что иное, как исчисление (он не сомневался, что соответствующая методика давно разработана и миллионократно опробована) этого самого остатка.
Савва обращался с сущностями предельно вольно, то есть обладал универсальным коэффициентом. Хотел – делил (умножал) до бесконечности и выше (ниже). Хотел – вообще не делил, все равно как не резал арбуз (не откупоривал бутылку), когда все сидели за столом и ждали, когда он этот самый арбуз разрежет (откупорит, стрельнув пробкой в потолок, бутылку). Савва же вынуждал (гостей?) просто сидеть и тупо смотреть на неразрезанный арбуз (не откупоренную бутылку), как если бы он поставил его (ее) на стол для красоты, а не в качестве угощения.
Таким образом, сущности можно было не только делить или умножать, но и бесконечно длить, видоизменять, искажать.
превращать в собственные противоположности – одним словом, делать с ними что угодно.
На этом, в принципе, и зиждилась принципиальная непознаваемость мира.
Теоретически любое отдельно взятое человеческое сознание являлось не чем иным, как инструментом видоизменения, искажения, превращения сущностей в собственную противоположность. Савва это понимал, а потому плавал в сущностях, как рыба в (мутной?) воде, с легкостью мог составить из подручных сущностей любую идеологическую, социальную, экономическую и прочую конструкцию.
…Кажется, они неслись в тот вечер на джипе сквозь осенний сумеречный воздух, куда, как в прозрачное сиреневое стекло, были вплавлены набережная с (обманно) чистой Москвой-рекой, бело-золотой кочан храма Христа Спасителя, кирпичные зубчатые стены, вдоль которых на косых, засаженных Canada-green, склонах вытянулись из последних сил удерживающие листья деревья. Колокольни кремлевских соборов напрягали стекло ввысь, как если бы стекло было штанами, а колокольни…
Никита устыдился.
Если дьявол скрывался в типографской краске и где-то еще, то «лезвие Оккама», помимо всего прочего, скрывалось в метафорах, то есть в творчестве. И (изнутри) резало это самое творчество в клочья.
«Заметить и высмеять недостаток, – вдруг ни с того ни с сего заявил, глядя на вытекающие амальгамой из дымчатого воздуха-стекла крыши на другом берегу Москвы-реки, Савва, – гораздо легче, нежели его исправить».
Уходящее солнце как будто хотело прихватить с собой ребристые и плоские оцинкованные крыши вытянувшихся вдоль набережной складов, пакгаузов, корпусов «Мосэнерго» (до купола гостиницы «Балчуг» ему уже было не дотянуться), как если бы это было самое ценное в столице России. Вообще, уходящее солнце обнаруживало некую эстетическую (и экономическую) неразборчивость. Окончательно заваливаясь за горизонт, оно не возражало запихнуть (в карман?) пылающие мутными зарешеченными окнами подвалы и даже точечно воспламеняющиеся круглыми иллюминаторами промазученные, груженые неизвестно чем баржи, ползущие по реке.