Я кричал, я бегал, я звал. Как необыкновенен я был! Как все чувствовали, что я необыкновенен! Признавая меня, они в то же время признавали во мне самих себя. Они были удивлены так же, — как я, нет, все-таки больше меня. Но скоро они двинулись так решительно, как если бы они всю жизнь мечтали о подвиге. Благородство свойственно всем.
Я был велик, я был гигантом на этом поле битвы. Моя тень покрывала и еще до сих пор покрывает его. На каждом участке фронта вырастал такой герой. Вот почему сражение не умирало, а возрождалось с новой силой.
Я кричал, я бежал вперед. Я работал изо всех сил. Я подымал людей, я отрывал их от земли и бросал вперед. Я их тащил, я их толкал, я их организовал для наступления. Я кричал. Я действовал.
Мы продвигались вперед группами, пачками, появляясь то тут, то там. От удивления люди вставали. Они удивлялись тому, что они стоят во весь рост, что они люди.
Превозмогая робость, они смело пускались бегом вперед.
Мы бежали, сами не зная куда. Впереди нас ничего не было. Никого и ничего не было впереди нас. Никто не поднимался навстречу нам, — даже огонь притих, как бы от удивления. Ах, если бы немцы сделали то же, что мы! Или если бы мы два часа назад сделали то, что делаем теперь! Тогда мы бы видели друг друга, мы бы встретились, сошлись, схватились бы!
Но они загородили себя пулеметами и ружьями. Схватки не было. Схваток вообще не бывает — или очень редко. Во всяком случае, в эту войну настоящих схваток не было.
И именно тогда, именно в эту минуту произошло банкротство войны. В эту войну Война обанкротилась. Люди не поднялись среди этой войны, они не подымались, — по крайней мере, все сразу. Они ничего не преодолели, не превзошли, не довели до конца. Они не побросали оружие, — это хитроумное и порочное железо.
Они не встретились, не столкнулись, не схватились.
Люди не были людьми, они не захотели быть ими. Они не сумели стать достойными этого звания. Они не захотели переступить границы этой войны и перейти к другой войне, к вечной войне человечества. Они упустили эту возможность. Это не удалось им, как не удается иной раз революция...
Они были сломлены этой войной. Плоха та война, которая ломает людей. Современная война — война машин, а не мускулов, война-наука, а не искусство, война промышленности, война торговли, война контор, война газет, война генералов, а не вождей, война министров, синдикалистских вожаков, императоров, социалистов, демократов, роялистов, промышленников и банкиров, стариков, женщин и мальчишек; война железа и газов; война, которую создавали все, кроме тех, кто воевал, — война передовой цивилизации.
Никто не сумел одолеть эту войну. Русские, те ушли.
Что-то в мире неладно, раз люди не сумели одолеть эту войну. Надо, чтобы человек научился управлять машиной. Машина истребляла его во время войны и теперь уничтожает его в обстановке мира. Я кричал. Я стоял посреди поля битвы. Я бежал. Я спотыкался и кричал. Какая язва осталась у меня в горле от криков войны!
Люди бежали. Мы бежали, мы спотыкались, мы падали. Ах, мы были не так одеты, чтобы сражаться и побеждать. Мы были одеты, как конторщики, как Тартарены[6], напялившие на себя толстое сукно и увесившие себя разными принадлежностям. Мы были одеты не как мужчины. Мы не могли победить. Нас приучили к казарме, потом отучили от нее, — хотя и плохо, — потом снова стали приучать. Нет мы не могли победить. Я мечтал раздеться донага, освободиться от своего костюма.
Я бежал, кричал, звал. Я звал французов, и немцев.
Я помню сцену, происшедшую два года спустя, среди мук Вердена. Прямо против меня стоял тогда громадный детина, немецкий офицер Фриц фон-Х. и кричал. Он звал меня. Но я не отвечал, а издали стрелял в него.
В эту войну люди звали друг друга, но призывы оставались без отклика. Я почувствовал это после того, как пробежал целую вечность. Все мы это почувствовали. Я почти не подвигался вперед. Я только и делал, что размахивал руками и орал.
Я спотыкался и падал. Все окружающие тоже спотыкались и падали. Я чувствовал это. Я чувствовал, что человек во мне умирает.
Немцы соблазнились и возобновили огонь. И какой! Град пуль! Как легко пробить один сантиметр тела, если пустить в ход целую тонну стали.
Я размахивал руками, я орал до тех пор, пока не зацепился за что-то и внезапно упал.
Нас было несколько человек. Мы все стали навеки товарищами в эту минуту, длившуюся столетие.
Мы свалились в яму. Нужно было передохнуть, отдышаться. Надо ведь бежать дальше. Мы собирались бежать дальше, но...
Еще и до сих пор мы все лежим в этой яме. Выбраться из нее нам так и не удалось. В эту войну возник было порыв, но тотчас же и разбился. Он ни к чему не привел. Слишком он был нечеловечен, слишком перегружен сталью, избит железом. Слишком уж нечеловеческое сопротивление встретил этот порыв.
Наша атака умерла после атаки немецкой.
Прошло немного времени, — минута или час? — пока мы поняли, что представляет собой наша группа в этой яме. Мы быстро стали устраиваться. Мы почувствовали себя, как дома. Мы успели так хорошо отдохнуть, что решили больше не вылезать, стали устраиваться на месте. Здесь не было почти никого из моего взвода, из моей роты. Был тут капитан и несколько рядовых из другой роты и еще какой-то капрал из незнакомого полка, и нормандский крестьянин, тот резервист, который первый заговорил о славе.
В этой яме мы были укрыты не только от пуль, но и от солнца. Битва шла где-то над нами. Она развертывалась в другом мире, который обжигало беспощадное солнце.
Немецкая артиллерия била в тыл, в то место, откуда мы ушли. Мы, оказывается, все же выиграли, снявшись с места.
Мы принялись за стрельбу. Штыки только мешали нам. Мы спрятали их в ножны. Мы отказались от самой мысли схватиться с немцами, встретиться лицом к лицу с живыми людьми. Мы отказались от этого на все время войны. Если кто из нас и приблизился к невидимому и далекому врагу, то лишь на глубине кладбищ...
Мы не знали, что происходит вокруг нас. Мы не задумывались о том, продолжается ли атака. Для нас, попавших в эту яму, она во всяком случае закончилась.
С какого времени стали меняться мои взгляды на сражение, на всю эту войну? Началось ли это с того момента, когда я стал понимать, что дело наше плохо? Или с того времени, как мне стала противна эта армия, которая не сумела довести до конца свой порыв?
Дело наше было совсем плохо. Кто не нападает, на того нападают. На поле битвы началось еле уловимое движение, — медленное, но неуклонное перемещение сил. Немцы двинулись. Они продвигались вперед. Их становилось все больше. Они господствовали.
Они господствовали на земле и на небе. Они захватывали небо, как захватывали землю. Небо принадлежало им. Этот потрясающий шум, который усиливался, рос и заполнял небо, исходил от них. У них была огромная, подавляющая артиллерия.
С нашей стороны не было ничего или очень мало, — ничтожная артиллерия.
Полностью подтвердилось все, что нам говорили. Мы не были подготовлены к войне. У нас не было и самого необходимого. Мы были пропащий народ вместе с нашими депутатами и нашими генералами. У нас красные штаны, и нет пушек, и нет пулеметов.
Жалкие шесть пулемётиков, какие имелись в нашем полку, либо молчали, либо бессильно кашляли у лесной опушки. Орудие 75-го калибра столько же истребляло немцев, сколько их пулеметы истребляли французов, но его больше не слышно.
Пулемет на колокольне, на которую мы бросились, оставался в полной сохранности. Он торжествовал в своем неутомимом бешенстве. Впрочем, мы его уже не замечали. Он затерялся среди прочих сил, обрушившихся на нас.
Что значит один пулемет среди всего этого грохота, который затопил нас?!
Какой это был адский грохот! Только впоследствии я узнал результаты. Разговоры немцев в селе, переданные мне мэром, снова подтвердили эти итоги: пятьсот человек убитыми потерял наш полк в этот день. Эти пятьсот Матиго погибли во время атаки, от пулеметов, а не от неумолкающих пушек. Атакующие Матиго были подкошены и улеглись в своих красных штанах, сжимая винтовки с примкнутыми штыками.