Я обливался потом, ранец оттягивал мне спину, ремень ружья резал плечо. И всё же меня одолевала моя старая парижская внутренняя опустошенность. Как это ни удивительно, но я верил фантастическому слуху, который укоренился у нас в полку, что нас якобы драться не заставят, что нас поберегут для вступления в Берлин, так как мы-де являемся парижским парадным полком. Я — пессимист от природы, а этой бессмыслице я верил.
Но главное было не в этом. У меня было глубокое, пророческое какое-то убеждение, что война эта, со всем множеством ее мобилизованных стад, для меня лично окажется не очень выигрышной, что казарменная скука будет продолжаться без каких бы то ни было перемен. Меня мучило мое подчиненное положение. Приключения войны мне приходилось переживать вместе с простыми, ничем не замечательными людьми. Событие, которого я одно время так ждал, становилось безвкусным и пошлым из-за окружавшей меня среды. От презрения к моим офицерам и солдатам я в одно прекрасное утро забрался в какую- то ригу, где зарядил ружье. Душистый запах сена сразу, как теплый хмель, охватил меня.
Я был один в этой риге. Солдаты были на речке, стирали белье. Свое белье я успел отдать в стирку. Нашелся солдат, который за плату выполнял за меня все грязные работы.
Я сказал себе, что я во всем мире так же одинок, как здесь в этой риге. Мой лучший друг умер, не дождавшись войны, — плеврит унес его в несколько дней. Клод Пражен, тот не думал обо мне, как и я не думал о нем. Жизнь ничего мне не дала. Как определить, что даст мне агония? На славу я больше не рассчитывал.
Предательская дрожь долго задерживала меня в этой риге, полной благоухания. Я почувствовал внезапно, что я ничего не хочу, ничего не могу, что одна только вещь манит меня — черное отверстие ствола моей винтовки. Этот маленький вытекший глаз уставил на меня свои круглые и пустые стальные веки.
Жуткий страх начал овладевать мною. На охапку сена я положил письмо к моему младшему брату. Он был еще ребенком, и я больше всего боялся смерти именно из-за мыслей о нем. Потом я снял башмак, носок. Я ощупывал ружье, этого странного товарища с вытекшим глазом, который ждал только маленькой ласки, чтобы выжечь мне Душу.
Вдруг в ригу вошел солдат, стиравший мое белье. Он вошел и посмотрел на меня. Иногда достаточно одного человеческого взгляда, чтобы снова привязать вас к жизни. О, добрая рига и будничное лицо этого крестьянина!
Все время пребывания на этой равнине я был в растерянности. Но вдруг надежда всколыхнула мои силы. Это была надежда на то, что сейчас развернутся события, которые покончат с глупой, старой иерархией, выработанной в тишине мирных дней. Бог отмечает избранных! Эта равнина станет тем полем, на котором решится моя судьба. Война интересовала меня потому, что я должен выдвинуться, стать капитаном, полковником, — почем знать, — быть может, и больше, — предводителем.
В этой пустой долине развернулось мое «я».
Приподнявшись, я стал осматриваться во все стороны. Я не увидел ничего, но за это время я успел показать себя другим. Меня заметили, на меня обратили внимание, меня окликнули.
Кого избрать? Меня! Никого нет, кроме меня. Разве этого недостаточно? Разве это не громадно?
Я выпрямился во весь рост. Произошло нечто необыкновенное. Стоя здесь, между мертвыми, я узнал, что значит благодать и чудо. Есть в этих словах что-то близкое человеку. Они обозначают преуспевание, радостный трепет, ликование, расцвет. Они обозначают также и сумасбродство, и бред, и опьянение!
Я сразу осознал самого себя, свою жизнь. Значит, это я — этот силач, этот вольный человек, этот герой! Значит, это моя, моя жизнь ознаменована этим подъемом, которому никогда не будет конца.
Я и прежде иногда предугадывал это кипение молодой, горячей крови, в котором сказывается зрелость мужества. Я чувствовал в себе трепет пленника, готового устремиться на свободу. Я был пленник жизни, которую мне создали другие, которую создал себе я сам, я был пленник толпы, сонливости, унижений.
Во мне неожиданно проявился предводитель. Не просто человек, а предводитель. Человек, который не только отдает самого себя, но и овладевает. Предводитель — это человек в полном смысле этого слова, — человек, который в одном порыве и отдает себя и овладевает другими.
Я был предводитель. Я хотел овладеть всеми людьми, окружавшими меня, увеличить себя ими, увеличить их собой. Я хотел, чтобы они всей массой, со мною во главе, пустились через всю вселенную.
Все зависело от меня. Вся эта битва, и завтрашние битвы, и завтрашние революции—все это лежало только на мне, все ждало только меня, умоляло и искало своего разрешения только во мне. Весь мир зависел только от меня. Стоило мне захотеть, и все устремилось бы в одну точку, все совершилось бы, все утвердилось бы.
Стоило мне встать, выпрямиться на поле битвы, и все это движение достигло кульминационной точки; вся эта человеческая масса выросла, ибо увидела, что дело завершено.
Я держал в своих руках победу и свободу. Свобода!
Человек свободен, ему дозволено все, чего он хочет! Человек есть часть мира. А в минуты восторга, в минуты, когда она соприкасается с вечностью, каждая часть мира имеет право осуществить все свои возможности. Победа!..
Победа людей. Над кем? Ни над кем! Над всем! Над природой? Дело не в том, чтобы победить природу или превозмочь ее, а в том, чтобы осуществить предельные возможности природы! Могущество внутри нас! Дело не в том, чтобы с помощью мужества одолеть страх, а в том, чтобы растворить страх в мужестве и мужество в страхе и, отдавшись порыву, дойти до крайней его точки.
Есть ли на свете вообще что-нибудь, кроме порыва? Разве он не является самоцелью?
Ради чего мы дрались?
Ради драки.
Бросить этих вот французов против вон тех немцев, заставить французов обрушиться грозой на немцев. И обратно. Всегда возможна противоположность. В каждую, данную минуту общий итог зависит от меня. Франция и Германия существуют со времен Иисуса Христа. Галлы и германцы. Ничто не переменилось с тех пор. Они вечны, как Египет и Вавилон. Они не способны ни победить, ни быть побежденными.
Битва на равнине — эпизод вечной войны. У нас не было цели, у нас не было ничего, кроме нашей молодости.
Мы кричали. Что мы кричали? Мы мычали, как скоты. Мы и были животными. Это не мы прыгали и кричали, а те животные, которые живут в людях, животное начало, которым живет человек. Это то животное, которое занимается любовью, ведет войны и устраивает революции.
Мы теперь кричали: «Да здравствует Франция!» Ну так что ж, в любовных порывах мы не раз выкрикивали имена женщин.
«Да здравствует Франция!» — я надеюсь, что в своей жизни буду еще иметь повод выкрикивать что-нибудь другое. Этого крика была недостаточно для нас. Но дело не в этом. В конце концов нужно какое бы то ни было имя для того, чтобы дело стало жить.
Я отдавал всего себя раза два или три в сражениях и столько же раз отдавал себя в любовных объятиях. Я отдавал себя. Обратно я ничего не получу. С этим кончено.
Сейчас я стал успокаиваться. Меня уже не так волнует мое грустное прошлое и то мучительное утро. Думаю, что это началось во мне еще с того момента, как прожужжали первые пули. Это вот и есть непосредственный рефлекс на такое раздражение. Сперва он слаб, затем с часу на час он усиливается и создает огромную, необычайную, переливающуюся через края реакцию. Его напряженная сила может быть уничтожена только смертью.
Я пустился со своими солдатами вдоль леса. Большинству из нас предстояло быть здесь погребенными. Сейчас он и обратился в очаровательное кладбище.
В ту минуту я чувствовал единство жизни. Одинаковое право на движение имеют голод и любовь, действие и мысли, жизнь и смерть. Жизнь представляет единый поток, единый порыв. Я хотел и жить, и умереть в одно и то же время. Я не мог желать жить без того, чтобы не желать умереть. Я не мог мечтать о полной, захватывающей жизни без того, чтобы не мечтать о смерти, без того, чтобы не принять свое уничтожение.