Когда солнце зашло за полудень, мужичок отказался работать.
Подошёл, хромая на все ноги, к десятнику и сказал:
– Убей, я не могу.
– И убью, – ответил десятник и начал убивать: сшиб с ног, потоптал мужичку лицо, несколько раз вогнал сапог в бок, крича при этом: – Будешь работать, филон?
Работающие остановились – всё отдых. Кто-то даже закурил. Один китаец отвернулся, присел и глаза закрыл, как исчез.
– Я не могу! Не убей! – слабым голосом вскрикивал мужичок. – Не могу! Не убей меня!
Артём тоже тупо смотрел на это. “То – «убей!», то – «не убей!»”, – мельком заметил про себя.
Если бы мужичка убили бы сейчас же, он бы, наверное, ничего не почувствовал.
“…Какое всё-таки странное выражение: «Не убей меня!», – снова заметил Артём. – Никогда такого не слышал…”
Когда кто-то крикнул: “Хорош, слушай!” – Артём какую-то долю мгновения даже не понимал, что это крикнул он сам. По щеке Артёма пошла трещина – ягодный сок присох, а рот раскрылся и щека будто пополам надорвалась.
Десятник, нисколько не задумываясь, развернулся и уже в развороте забросил дрын в Артёма, как в чистое поле.
Артём едва успел пригнуться, а то ровно в лоб бы угодило.
– Принеси, шакал, – скомандовал ему десятник.
В глаза десятнику Артём не смотрел, на других лагерников тоже. Скосился на двоих конвойных – они наблюдали за всем происходящим с единственным и очень простым чувством: им хотелось, чтоб кто-нибудь дал им причину озлиться. Один даже привстал и всё перетаптывался – так не терпелось.
Артём сходил за дрыном – тот лежал неподалёку на камнях. Не поднимая глаз, отдал его десятнику.
За всю эту тошную минуту к нему не пришло ни одной мысли, он только повторял: “А мальчишкам-дуракам толстой палкой по бокам”.
Выхватив дрын, десятник замахнулся на Артёма – но тот с не свойственной ему поспешностью и незнакомой какой-то, гадкой суетливостью увернулся и, ссутулившись, побежал к воде – работа, работа заждалась.
Даже рубаху не снял – так и влез в ней сразу по самую глотку. Остальные тоже полезли за Артёмом.
– Мне не по силам, гражданин десятник, – по слогам умолял мужичок на берегу десятника, – не-по-си-лам. Сердце в горле торчит! Умру ведь!
Когда Артём с Афанасьевым подгоняли очередной балан к берегу, выяснилось, что десятник взамен работы придумал мужичку другое занятие.
Встав на пенёк, мужичок начал выкрикивать:
– Я филон! Я филон! Я паразит советской власти!
Ксива заржал, другие блатные тоже захехекали.
– Я филон! Я филон! Я паразит советской власти! – повторял мужичок как заведённый.
– Две тысячи раз, я считаю, – сказал десятник Сорокин, довольный собой.
Конвойные, парни ражие, тоже заливались.
Скопив на берегу десять баланов, снова отправились к лесопильному заводу. Левая рука была вся ободрана о кусты – когда танцевали по дороге на кочках, цеплялись за что попало. Теперь поменялись сторонами с Афанасьевым, и Артём цеплялся правой.
За спиной всё раздавалось:
– Я филон! Я филон! Я паразит советской власти!
На обратной дороге Артём как следует выжал рубаху, но, странное дело, волглая ткань оказалась ещё холодней, чем насквозь сырая.
Ягодный сок с лица смыло, новых ягод не попадалось. С размаху бил комаров – на ладони россыпью оставались алые отметины – значит, сидели сразу дюжиной.
Взамен усаживались новые, бессчётные.
Мужичка хватило ненадолго, уже через полчаса он еле сипел. Десятник время от времени подбадривал его дрыном.
Принесли обед; мужичок, косясь на еду, выкрикнул из последних сил про филона и паразита и шагнул было за пайкой, но десятник не понял, к чему это он.
– Ты куда, певчий клоп? Куда собрался? – заорал десятник. – Ты думаешь, ты заработал на пожрать? Какой обед филону? Тысяча штрафных!
Артём даже не смотрел, что происходит, только слышал, что бьют по живому и беззащитному с тем ужасным звуком, к которому он так и не привык к своим двадцати семи.
* * *
“Что же такое? – беспомощно и обрывочно думал Артём, подъедая обед. – Почему так всё совпало? До сих пор как-то уворачивался!.. Что теперь делать с этим Ксивой? За ним блатных свора… Не Василий же Петрович будет со мной… Да ещё я зачем-то его обидел!.. А с десятником? Какой стыд! Как я бежал от него – стыд! Почему же я не убил его?..”
Артёма никто и не бил никогда, кроме отца. Но отец – когда это было!.. Он даже имя его забыл.
К тому же оставалось штук семьдесят баланов – как и не начинали.
Афанасьев, у которого откуда-то находились силы говорить, рассказывал про чеченцев. Артём вяло слушал, иногда забываясь. Тем более что мужичок так и сипел ещё:
– Я филон, я филон, я паразит… советской… власти!.. Я филон… Паразит…
– Не филонь, филон, – куражился десятник Сорокин. – Сначала два раза про филона, потом – паразит. А то нескладно звучит. И громче, громче! Ну!
Артём отыскал себе веточку на земле поровней да повкусней – обкусал концы, приладил в зубы. Сидел, расчёсывая ногтями колени – разгоняя так кровь.
“Нельзя слабеть! Нельзя подыхать раньше времени!” – повторял себе, разгрызая ветку.
Потом выплюнул её, укусил себя несколько раз за руку – пробуя чувствительность.
– …Характер не поймёшь какой у этих ребят, – всё рассказывал Афанасьев, пытаясь говорить так, чтоб его было слышно за криками мужичка. – Который младший чечен – пошёл за пайкой в каптёрку, принёс три. Как он там их уговорил, что сказал, я не знаю… Вроде отзывчивые – но сразу беспощадные… и наивные как дети, и хитрые… Чудный народец!
За полчаса, пока обедали, Артём немного отдышался, хотя снаружи, наоборот, наползал озноб: мурашки по коже разбегались, как ледяные вши.
Как бы хорошо, чтоб сейчас назрело и образовалось вокруг огромное солнце, раскалённое и золотое, как самовар, – зажмурившись, мечтал Артём. К нему сначала можно было бы протянуть руки, почти в упор, едва не прикасаясь ладонями. Потом развернуться и на минутку прислониться спиной – чтоб от рубахи с шипом пошёл пар; главное – успеть оторваться, пока рубаха не прилипнет к самовару, а то дыра будет… но если медленно отстраняться от самовара, а не рывком, то с мелким потрескиванием ткань отойдёт – и как тогда хорошо будет спине, как сладостно. Потом развернуться и ноги, пятки протянуть – пятки были ледяные настолько, что их можно было б прямо в огонь…
– Гражданин десятник, можно костёр развести? – спросил Ксива.
– Лето на дворе, какой костёр, работать пора, шакалы, – ответил десятник и сразу заорал: – Работать, шакальё! Только начали, а уже сдохли!
К баланам, вытащенным на берег, Артём поспешил с некоторой надеждой согреться.
Конвойные кидали шишками в филона и паразита, тот не пытался уклониться, а только делал иногда мягкие, черпающие движения руками, всякий раз будто пытаясь поймать шишку и никогда не ловя. Иногда стукало по лбу – метили, видимо, в рот и никак не могли попасть.
– Гражданин десятник! – не унимался Ксива. – У нас Оперетка без пары остался, он к тому же длинный, тока мешает… не пришей к манде рукав, а не работник. Пусть поёт тогда – он петь любит. Вон поставьте Моисея на соседний пенёк.
Десятник послал было Ксиву на самые даля, но другие блатные просьбу Ксивы тоже поддержали – из воды было не так опасно препираться. Наконец один конвойный одобрительно подмигнул десятнику, хотя конвойному как раз было всё равно – он-то, в отличие от десятника, за урок не отвечал.
– Иди сюды, Соломон, – сказал десятник и тут же отвлёкся: – А ты что притих? Давай-давай, филон и паразит! Ори во всю глотку, йодом в рот мазанный!
Моисея Соломоновича действительно поставили на пенёк. Он беспомощно оглянулся, словно не видел вокруг еды, а без неё начать петь не умел, тем более что мелкий мужичок явно мешал… но, вздохнув пару раз, Моисей Соломонович вдруг вступил в песню.