Ф.: “Здесь у каждого незримое кольцо в губе. Надо – беру за кольцо и веду к яме”.
Я тоже замечала: заключённые нелепы в своих попытках спрятаться, при этом походя на редиску: у каждого торчит из земли хвост: в любую минуту проходящий по грядке может схватить за этот пучок и вырвать.
Я могу это сделать с любым тут.
[позже]
Кажется, я знаю, зачем он меня вернул. Ему хочется говорить с женщиной. Ему тут не с кем говорить. Он мог бы говорить с каэрками, но не в состоянии себе позволить этого. Мне так кажется. Ему нужно, чтоб его слушали, и у этой тишины была женская интонация. У меня эта интонация получается.
В остальном, он не любит меня. Я могу себе это сказать.
Иногда мы совсем ничего не делаем и только разговариваем. Я тогда смотрю на его лицо, как на лампу: чувствую тепло, а прикоснуться не могу.
Сапоги жмут.
24 МАЯ
Пошла и взяла себе другие сапоги, а плевать.
К этим сапогам нужна другая юбка. Почему-то сапоги могу взять, а юбку пока нет. Ничего, дойдёт и до этого.
Вообще надо съездить в Кемь, всё купить. Я очень хочу ему нравиться.
И вот что смешное заметила. Как только наши отношения возобновляются (всерьёз это уже в пятый раз, не считая мелких ссор, и первые ссоры я устраивала всегда сама, теперь думаю – ужасная дура была) – да, так вот, когда мы снова вместе, я с какой-то новой силой и новой страстью начинаю верить в то, что мы делаем здесь, и вообще в революцию, которая, конечно же, не принесла так быстро того, чего ждали.
Все это понимают, даже Ф., который никогда об этом не говорит.
Он говорит только о том, что происходит здесь и сейчас. Я иногда запоминаю его слова, и когда “политические” пытаются спорить со мной на допросе, я отвечаю им доводами Ф.
Его (а с ним и всю советскую власть) винят в строгости режима, он мне, смеясь, сказал на это недавно:
– А знаешь, как было в 17-м? Да, тюрьмы большевики не закрыли, хотя было желание. Но – никаких одиночек, никакого тюремного хамства, никаких прогулок гуськом, да что там – камеры были открыты – ходите, переговаривайтесь… Потом в 18-м мы вообще отменили смертную казнь. Зачем мы вернули, пусть нас спросят. Чтобы убить побольше людей? Вернули, потому что никто не хотел мира, кроме нас. Теперь получается, что мы одни убивали. А нас не убивали?
(Хотя и он наверняка слышал это от кого-то другого, думаю, от Бокия. В 17-м Ф. лежал в госпитале.)
Ещё о том, почему сюда иногда попадают невиновные (так бывает, я сама знаю несколько случаев).
Ф. говорит (пересказываю как могу), что у большевиков нет возможности дожидаться совершения преступления, поэтому ряд деятелей, склонных к антисоветской деятельности или замеченные в ней, ранее будут в целях безопасности Советского государства задержаны и изолированы.
Его мысли, нет? Без разницы.
Тут все говорят, что невиновны – все поголовно, и иногда за это хочется наказывать: я же знаю их дела, иногда на человеке столько грязи, что его закопать не жалко, но он смотрит на тебя совсем честными глазами. Человек – это такое ужасное.
Белогвардеец Бурцев сидит не за то, что он белогвардеец, а за ряд грабежей в составе им же руководимой банды (а такой аристократ, такой тон). Этот самый поп Иоанн, хоть и обновленец, а сидит за то, что собрал кружок прихожан, превратившийся в антисоветскую подпольную организацию. Поэт Афанасьев (вызывала только что) сел не за свои стихи (к тому же плохие), а за участие в открытии притона для карточных игр, торговли самогоном и проституции.
И ещё про то, что здесь якобы зверская дисциплина. (На самом деле всё сложнее: иногда зверская, иногда совсем расслаблены вожжи.)
Ф. говорит, что дисциплина неизбежна – иначе будет распад. Политические в Савватьево отлично это доказали. Если бы так, как политических тогда, распустили всех – все бы ходили около вышек, кричали “бараны!” на красноармейцев и болели цингой от скуки.
Я чувствую, что он прав, и когда говорю это “политическим”, или просто любым разумным заключённым (таковых меньшинство), или сексотам, всегда вижу, что они не хотят этого понимать, у них якобы “своя правда”.
26 МАЯ
Сегодня передала ему слова, которые Граков слышал на лагерных посиделках от владычки Иоанна: “Я был готов поверить в советскую власть и по мере сил пособлять ей в работе, когда б не здешнее зверство”.
Ф. отмахнулся. Быстро и почти равнодушно сказал, что никто не знает, как управлять лагерем, этому нигде не учат. Но те, кто винит нас за жестокость, ни дня не были на фронте. Говорил про Троцкого и расстрелы в те годы: я этого не видела, но много слышала – да, это было, и действовало. Страшно, но часто действовало только это.
“Семь тысяч человек, и у каждого бессмертная душа, а я взял её в плен, – сказал Ф. – Душа томится и стремится вверх и во все четыре стороны. Но если я на минуту ослаблю пальцы – леопарды съедят попов, штрафные чекисты убьют леопардов, а потом их съедят каэры, а тех передушат политические из социалистов”.
И он показал рукой, как ослабит пальцы.
Пальцы у него тонкие, белые, очень сильные; иногда делал мне ими больно. Теперь я скучаю, чтоб было больно хотя бы ещё раз.
1 ИЮНЯ
Ф. смотрел церковь при кладбище, где разрешил проводить службы, я была с ним. Это всегда такая радость – быть с ним, даже если он не обращает на меня внимания. Я стала куда более сговорчива, смешно.
Пока он разговаривал с попами, у которых всегда целый свиток просьб и пожеланий, ушла гулять по кладбищу, люблю.
Смотрела на один памятник: очень тяжёлый валун, думала: как же его принесли? Или покойника принесли к валуну и зарыли под него?
Тихо подошёл владычка Иоанн, приветливо поздоровался, я ответила.
С полминуты смотрел вместе со мной на валун, а потом вдруг сказал:
– Любовь внутри скобок, а смерть – за скобкой.
Я сначала не поняла, о чём он, а потом думала об этом весь день. Всё это поповщина, конечно… но почему-то думала всё равно.
[позже]
Однажды допрашивала Иоанна на тему их ссоры с польскими ксендзами.
Иоанн говорит:
– Они уверены, что в нас, православных, вовсе нет благодати, а мы не против, если и в них есть.
– А в нас? – спросила я.
Он не ответил так, как хотелось бы мне.
На том же допросе сказал, запомнила: “В раю нераспятых нет” и “В России везде простор”. Оба эти высказывания были про наш лагерь.
[ещё позже]
Вспомнила, как Ф. смеялся: “Эмигранты пишут, что на Соловках убивают русское духовенство, а у нас сидит 119 лиц духовного звания, зато 485 сотрудников ВЧК и ОГПУ, 591 человек бывших членов ВКП(б): почему не пишут, что мы решили перебить всех чекистов и коммунистов?”
2 ИЮНЯ
А что я вообще знаю о нём?
Знаю его молчание. У молчания тоже есть интонации. И я их различаю.
Конечно же, знаю его голос. Говорят, что нет никакого выражения глаз, глаза у людей не отличаются, а есть только выражения морщин у глаз, мимика. Какие эмоции чаще всего испытывает человек – такая сетка морщин на лице развивается.
Морщинки выдают характер и судьбу. У него лицо юное, белое, не по годам, как будто не воевал и не видел всего того, что мы видели. Но когда улыбается – улыбается искренне. Морщины складываются так, как будто добра в нём много, хотя меньше, чем своеволия и бешенства. Когда улыбается – многое могу ему простить.
Голос у него насыщенный. Голос, как и морщины на лице, имеет свои признаки: чаще всего он как у заводной куклы, но иногда (когда выпьет вина; когда на охоте; когда ночью и никто, кроме меня, не слышит его; когда ему что-то удаётся сделать, чего он хотел; ещё после театра, когда хороший спектакль; когда приезжает Бокий) – полный смеха, силы, воли, и всё это переливается. Странно, но голос его больше выдаёт пожившего человека, чем лицо. Если б я стояла у дверей и слышала Ф., но никогда не видела ранее, подумала бы, что пожилой человек, больше сорока, тяжёлый, даже грузный.