По двору брели очередные лагерники в свой наряд, обувь почти у всех была негодная, только у дневального Хасаева, шедшего рядом, отличные, по виду казацкие, сапоги. Выше голову Артём не мог поднять.
Вошли в ИСО, через минуту появился дежурный, тоже какой-то встревоженный, но Артём успел минуту проспать стоя.
Он чувствовал, что стоит посреди моря, под водою, но сухой.
Дежурный подплыл к нему, как рыба с вытянутым лицом: он весь плющился, этот дежурный, как будто человек рос не вниз, как полагается, а продолжался в области затылка, и длился, длился. Если заглянуть дежурному в рот – то там будет туннель. В этот рот можно засунуть руку по локоть и найти проглоченную наживку.
У Артёма начинался жар.
Он несколько раз повторил про себя слово “недосып”, чтоб объяснить себе своё состояние. Но вникнуть в смысл слова было невозможно – оно странным образом было связано с кружкой чая, в которую недосыпали колотого сахара, а сахар был связан со снегом, который падал не ледяной пылью, а тяжёлыми кусками, словно его подтаскивали к самому краю неба – как к краю льдины, а потом спихивали вниз – в воду, которая по-прежнему была не сладка.
Начало разговора с дежурным Артём не помнил, хотя участвовал в этом разговоре.
Когда он пришёл в себя настолько, чтоб разговор завершить, – уже было поздно, и чеченец ушёл, не прощаясь, зато два красноармейца повели Артёма через двор. К ноге Артёма было привязано слово “карцер” и стучало при каждом шаге о брусчатку двора.
– Куртку отдал бы, всё равно расстреляют, – предложил красноармеец ещё на улице. – А я тебе курева. Ты вон прожёг её сзади. А тебе её ещё и продырявят. Дело ли.
Артём промычал несогласно.
Красноармеец схватил его за шею, придавив к стене, Артём изловчился и плюнул, слюна повисла на губе – но напугала ведь, – потом как-то вывернулся, толкнул на миг опешившего надзорного в грудь.
Второй конвойный охолонил своего товарища: да ладно, оставь его, ты вообще знаешь, кто это, может, не стоит его раздевать?
– Его всё едино под размах отправят, ты не видишь? – огрызнулся красноармеец, но отстал.
Напоследок всё-таки сказал Артёму:
– Я тебя и стрельну. Зря не отдал куртку. Так бы по-доброму сделал. Но ты сам не захотел. Стрельну по-злому.
Артём вытер слюну с лица.
Куда его привели, он позабыл, пока шёл.
Раздался железный перехруст – открыли замок.
Скрип – дверь распахнули.
Грохот – дверь захлопнули за спиной.
Ещё раз перехруст – снова замок.
Вся связка ключей, пока закрывали, звенела в мозгу у Артёма.
Камера и камера. В камере было несколько человек, у них были знакомые лица.
Он не помнил ни одного имени, но людей знал, и очень близко.
Лежанки в три яруса.
Одни нары были пустыми, в самом низу, Артём поспешил туда.
Его окликнули: не твоё, стой! – но он не послушался.
* * *
Лучше и нельзя было придумать: он спал.
Он спал в таком месте, куда не достигнет ни одна вода.
Едва заснул, его, матерясь, потянули за ногу, но он отбрыкнулся, привстал на локте, забыл все слова и зарычал – отчего-то это никого не удивило. Если б его спихнули на пол, он бы не проснулся. Его не спихнули.
Он не знал, сколько проспал, и ему никто никогда не сообщил об этом.
…Когда Артём проснулся, в камеру выставили ведро горячей воды.
Кружки у него не было, и он выпил последним то, что оставалось, подняв ведро.
Допил – и вдруг заметил, что его жар прошёл.
Вскоре пустое ведро забрали, зато втолкнули растерянного, раскрасневшегося – пуговицы до самого живота то ли расстёгнуты, то ли оторваны – Горшкова.
Артём долго тёр глаза, ничего не понимая.
Горшков сел на лавку, ровно напротив Артёма, поначалу не узнав его в полутьме.
– Принял отчёт? – спросил Артём.
Он так хорошо поспал, что на него напал весёлый стих.
А может, он просто наконец рехнулся.
– Что? – спросил Горшков, вглядываясь.
Ещё один заключённый внимательно смотрел на Артёма, – а это уже был Ткачук; тоже неожиданно.
– Закрой пасть, шакал, – велел Горшков.
– Гав, гав, – ответил ему Артём, улыбаясь, и направился к параше.
Ничего ещё не поняв, он уже о многом догадывался.
Казематная охрана между тем так и стояла на входе, спутав списки и никак не понимая, кого им нужно забрать отсюда.
– А, вот… чёртова фамилия. Горя… Горя?
– Горяинов! – подсказал Артём, с журчанием делая своё дело.
– Обоссался уже, – посетовал тюремщик, нетерпеливо звякая ключами.
По полу, наискосок, никого не боясь, пробежала крыса и не очень ловко вползла в стенную щель, хвост торчал так долго, словно она дразнилась.
Артём уже выходил, с трудом заправляя свои ватные штаны, а хвост так и не исчез.
На улице был день. Только неясно – тот же или уже следующий день.
Лагерники ретиво мели двор. Во дворе никто не курил и не галдел.
Навстречу из ИСО вышла Мари, увидела Артёма и несказанно обрадовалась, потом наконец догадалась, что его ведут под конвоем, и в той же мере удивилась.
– Куда его? – спросил дежурный.
– А я знаю? – сказал конвойный – по виду будто собирающийся сбежать при первой же возможности.
– Веди в секретариат, там разберутся, – сказал дежурный помощнику.
В ИСО тоже было непривычно тихо и пусто – то ли вообще никого не осталось в кабинетах, то ли все запечатали рты и закрылись.
– Горяинова сюда? – спросил помощник дежурного у секретаря – нервного парня, чуть косого и рано облысевшего: волос у него не было ровно до середины головы, а потом росли очень густо и высоко. От этого секретарь имел вид одновременно и учёный, и придурковатый.
Артёму он был незнаком. Что-то в лице секретаря было такое, что говорило о его недавнем приезде на Соловки. Здесь все были обветренней, взрослее. В глазах у всех здесь отражалось что-то соловецкое, особое.
– Пусть в коридоре… – сказал секретарь; видимо, полные фразы произносить ему было не по должности.
Артёма посадили на лавку в коридоре, помощник дежурного ушёл. Дверь в секретариат оставили открытой, и Артём мог видеть секретаря, а секретарь его.
Этажом выше кто-то пробежал. Этажом ниже зазвенел телефон, но голос человека, взявшего трубку, был не слышен.
Никто не охранял Артёма – он мог, например, пройтись туда и сюда. Ему так казалось. Но он сидел.
Секретаря вызвали в соседний кабинет, и он ушёл. На столе его остался стакан чая. Чай дымился.
Минут через десять раздались шаги – это шла женщина, и Артём эту женщину знал.
Это была Галя. Она была одна.
Артём встал и смотрел в её сторону. Выражение её глаз могло многое объяснить. Он всматривался, но ничего не понял, пока она не подошла.
Остановившись возле Артёма, еле слышно, почти одними губами, она очень быстро сказала:
– Наш побег вообще скрыли. В тот же день, как мы ушли, прибыла московская проверка, много арестов среди соловецких чекистов. Здесь чёрт знает что творится, – Галя смотрела вперёд, мимо Артёма, и только время от времени на миг переводила на него взгляд. – Ни в чём не сознавайся. Кивай на меня, где не знаешь, что сказать. Скажи, что работал на Эйхманиса и по его приказу перешёл работать ко мне. Скажи, что изучали географию и фауну, я вела записи, ты ни во что не вникал. Скажи, что уплыли всего на пятнадцать вёрст. Потом барахлил мотор, потеряли время. Потом обнаружили шпионов и доставили их сюда.
В глубине секретариата открылась дверь, раздался могучий мужской голос.
Галя спокойно пошла дальше.
Артём смотрел ей вслед. Она чувствовала это и дважды, не оглядываясь, жёстко сжала в кулак и разжала руку.
Это могло значить что угодно. Артём прочитал жест как: держись.
Секретарь вернулся и забрал чай. Наверное, он приготовил его не себе.
Артём почувствовал, что у него бьётся сердце. Так бывало в гимназии перед экзаменом.
“Странно, – думал он, – видимо, чувство страха не может быть больше, чем человеческое существо, если экзамен – это немногим более страшно, чем возможный расстрел. Те же самые мысли, те же самые жесты, та же самая тупость во всём теле…”