Артём спал, зажмурившись изо всех сил, и во сне словно бы летел на узкой лодке по стремительной и горячей реке своей собственной крови – и течение этой крови уводило его всё дальше во времена, где на одном повороте реки тянули изо всех сил тетиву, но перетягивали ровно на волосок – и стрела падала за спиной его праотца, а на другом повороте – стреляли из пушек, но во всякое ядро упирался встречный ветер, и оно пролетало на одну ладонь мимо виска его прадеда, а на третьем повороте – его прабабка, ещё когда была в девках, а верней – в детках, скатилась, ей и двух лет не было – с порожка, пока все были на покосе, и уползла ровно настолько, чтоб не сгореть, пока заходился и разгорался огонь в избе, а на четвёртом повороте – прабабка этой прабабки не умерла от родильной горячки после первых родов, ей оставалось родить ещё семерых, и седьмым был прямой предок Артёма, а на пятом повороте – прапрадед его прадеда на берегу косил траву, совсем ещё пацаном, утомился, заснул, получил смертельный солнечный удар в затылок, мог бы и не проснуться, но его нерасторопного соседа толкнул назойливый ангел под руку, и тот пошёл на ту же полянку, сам не зная зачем, и прапрадеда прадеда нашёл, и разбудил, и держал под грудки, пока тот блевал в свежепокошенную траву, и на всех остальных поворотах вся остальная многолицая и глазастая родня Артёма тоже тонула, опухала с голода, угорала, опивалась, была бита кнутом, калечена, падала с крыш и колоколен, попадала под лошадь, пропадала в метелях, терялась в лесу, проваливалась в медвежью берлогу, встречалась с волчьей стаей, накладывала на себя руки, терпела палаческую пытку, но всякий раз не до самыя смерти, – по крайней мере, не умирала ровно до того дня, пока мимо не проплывала лодка Артёма, – и только после этого возможно было сходить под землю и растворяться в ней.
Приход его в мир был прямым следствием череды несчётных чудес.
Сделав полный круг по всему своему телу, Артём возвратился ровно в то место, откуда выплыл, в тот же день под тем же небом, в ту же больничную койку, – и открыл глаза.
Галя велела ему переждать утреннюю поверку и прийти на причал. Документ на проход через Никольские ворота она ему выдала.
Артём, ещё лёжа под покрывалом, нашёл в пиджаке документ и достал: документ должен был доказать, что вчерашний поспешный разговор – не морок.
Кажется, он уже терял такую бумагу и нашёл её потом в дровне… но вот только принесла ли ему счастье эта находка, Артём не помнил.
И вспоминать не желал.
На причале они с Галиной должны были сесть на катер и якобы отправиться на острова архипелага: имелась соответствующая путёвка.
Артёма в этом катере вообще не должно было оказаться – но его и не стали бы некоторое время искать, во всяком случае, не сразу. Потому что из штрафного изолятора на Секирке заключённого Горяинова вернули в лагерь, с переводом в артистическую роту, а командиру этой роты Галя дала липовую справку, что Артём Горяинов не в состоянии приступить к артистической работе и по болезни направлен в лазарет. Что до доктора Али – тот был уверен, что лагерник, проспавший полтора суток на одной из лежанок, знает, куда ему надо, и дела до него не имел вообще, потому и не оформлял его, а положил на ночь по блату – вернее, по Галиной просьбе – и дело теперь имел он только до Гали.
Механика, который мог управлять катером, Галя отправила в ремонтные мастерские перебирать старый мотор. Катером умела управлять она сама: по крайней мере, так сказала.
Куда они направятся, Артём забыл спросить; да и не очень хотел: куда бы они ни плыли – их будут догонять, и догнать должны, потому что на Соловках очень многие говорили про побег, но никто вроде бы не убегал, и всех возвращали, и убивали здесь, и объявляли о том на вечерней поверке, но чаще убивали ещё по дороге.
Артём вышел на соловецкий белый свет, колено его немного поджило, ухо болело меньше, тело дышало и просилось жить, как собака на привязи просится погулять с хозяином, покусать травки, понюхать воздух, полаять на белку.
Только сил было мало и рассудок на Секирке выморозило: всё воспринималось медленней, глуше.
Он выглядел как обычный лагерник – зарядьевская выправка его пропала, глаза поутихли, гонор поистратился, походка стёрлась – Артём будто сменил козырную масть на некозырную, тайного туза в рукаве на битую мелочь.
Как всякий до костей пуганный соловчанин, Артём шёл с чувством своей неизбежной заметности.
Казалось, что идущий навстречу чекист сейчас его остановит и спокойно спросит: “Ты на причал, а потом в побег?” – и придётся ответить: “Да”, – а как же ещё?
Два красноармейца на площади смеялись, глядя на Артёма, наверняка один другому говорил: “Смотри, вон шакал в женской кофте – бежать собрался!”
“А что, правда женская кофта?” – равнодушно подумал Артём.
Пост у Никольских ворот выпустил его беспрепятственно, хотя он так и не придумал, что сказать, если спросят: “Куда?”
Артём шёл к причалу и чувствовал, что за ним уже идут двое с винтовками, чтоб хлопнуть его где-нибудь возле женбарака, и уже никакая мать не придёт к нему – погнали давно твою матушку, глупый паренёк, домой, посмотрела на тебя – и хватит, дальше сам – уже вырос, уже в состоянии забраться в свой гробик и накрыться крышкой.
Оглянулся: пусто.
Бухту Благополучия он помнил хорошо: здесь в начале лета трудился грузчиком.
Справа стоял женбарак, деревянное здание с окнами, недавно покрашенными белой краской, и оттуда слышались голоса бывших каэрок и проституток. Когда он тут работал грузчиком, эти голоса сначала казались приятными, а потом всё больше утомляли.
Причал был пуст, бригада из нескольких лагерников сидела неподалёку и дожидалась десятника.
Галю Артём увидел сразу: она сидела в катере, одна, очень спокойная. На дощатых мостках стоял красноармеец и что-то у неё спрашивал, она отвечала – ветер дул в другую сторону, и Артём разговора не слышал.
Красноармеец, почувствовав движение досок мостка под ногами, оглянулся на Артёма.
– А тебе какого тут? – спросил он грубо, хотя на лице ещё плавала улыбка, оставшаяся после общения с Галиной.
Красноармеец был красив, голубоглаз, нос прямой, тонкий, губы розовые, кожа смуглая, на щеке порез – только что брился; и даже порез красивый.
– Это со мной, – сказала Галя, слишком крепко держась за борт.
На самом носу катера был навес, образовывавший конуру, сейчас полную запакованными вещами.
Красноармеец посмотрел на Галю, словно ожидая убедиться, что это шутка, и ещё раз снова на Артёма – с неприязненным интересом.
– Новый механик, что ли? – спросил он, не сводя глаз с Артёма и его изуродованной физиономии.
Галя уже ничего не отвечала, но привстала – и то оправляла ремень, то трогала кобуру. Катер покачивался. На Гале был длинный, не по росту, кожаный плащ, в котором она казалась полной и оттого неловкой.
Артём обошёл красноармейца, и с обмякшими ногами, с провалившимся куда-то дыханием неловко перелез на борт. Сердце билось – словно катилось с горы и должно было вот-вот упасть в воду и быстро осесть на дно.
– Погоди, – сказала ему Галя, глядя на него злыми глазами; только сейчас Артём заметил, какая она бледная. – Швартовы…
– Сиди, остолопина, – сказал красноармеец насмешливо, отвязывая верёвку и отпуская катер.
Артём стоял в полный рост, ожидая.
Красноармеец бросил верёвку ему прямо в лицо, нарочно – хвостом очень больно попало по уху – причём отдалось в глаз: так, словно он висел на жилке, протянутой от уха, и сейчас эту жилку резко дёрнули.
Тут что-то лопнуло в Артёме.
– Береги гражданку комиссаршу, шакалья харя, – сказал красноармеец, осклабившись.
“Ах ты урод! Образина!” – зажмурившись от боли, взбешенно подумал Артём; поймав верёвку и толкнув катер от берега, сам от себя не ожидая, сквозь зубы, прорычал:
– Я тебе глаза высосу, блядь ты гнойная! Я тебе кишки все вытяну через рот, с-с-сука! – он замахнулся верёвкой, которую держал в руках, на скалящегося красноармейца, и тот, хотя понимал, что верёвкой его уже не достать, дрогнул – и от собственного мгновенного и позорного испуга взбеленился.