Но смотреть было нельзя, надо было на нары – и он вернулся, залез, – открыл глаза и ещё минуту взволнованно думал: “Ведь она же не уедет назад из-за того, что упала с лестницы? Всё-таки это была Галя, а не мать, Галю я точно видел… а вот про повидло уже показалось – никакого повидла уже не было – привидится же такая нелепица…”
Артём ещё долго расставался со своим видением, словно торгуясь с кем-то и частями обменивая на здравый смысл свои такие чёткие и точные воспоминания. Хорошо, он не ездил в монастырь, – но он же читал текст приказа… хотя как он его читал, откуда?.. По лестнице не поднимался, конечно же, – но разговор-то слышал между чекистом и Галей? Разговор-то безусловно был! А? – Артём чувствовал, как близки слёзы, и кусал себя за руку, чтоб не закричать: – Безусловно, сука, бля! Он был! Они разговаривали!
– Бесы болтливы, Бог молчалив, – поучал батюшка Зиновий. – Бесы в уши твердят, Бог показывает. Большаки деятельны, злобны, неумолчны – заметили?
Зиновий объявлялся то здесь, то там, и всякий к нему стремился, и многие вставали на колени, прося благословения. В церкви стали так часто и размашисто креститься, будто туда налетела туча мух, как в коровник, и все отмахивались.
Артём кривил губы, видя эти глупые движения.
– Речи их пагубны, слышать их – позорить свои уши и засорять ум! Бегите их слов! – выговаривал батюшка Зиновий в другом месте, многие гласные произнося будто в удвоенном виде – “позорить свои у-уши”, “беги-ите их слов!” – отчего произнесённое им становилось ещё отчётливей и въедливей.
– Как же быть, батюшка? – спрашивали его.
– А бесы вам и сейчас на уши шепчут, что возможно спасение, если разжалобить чекиста, понравиться ему, подпеть, встать в большевистский хоровод и пройтись с ними кружок вокруг их главного злосмрадного мертвеца, а то и, если допустят, мертвеца поцеловать в губы в качестве доказательства своего свершившегося предательства, – а вы не слушайте беса, – и батюшка Зиновий крестил, как виделось Артёму сверху, уши лагерников, смешно поворачивающихся к нему бочком, словно все сидели на кресле у парикмахера и просили подбрить височки, – не давайте ему ввести вас в заблуждение, помните, что только Господне слово несёт нам спасение, и лучше один раз умереть и шагнуть в Царствие Небесное, чем, влекомым бесами, навсегда угодить в геенну огненную и погибать непрестанно.
– А как же Царствие Небесное – когда мы все грешны здесь? – спрашивали снова.
Вокруг батюшки Зиновия и стоящих рядом с ним лагерников непрестанно ходил Граков, совершенно дурной, не осознающий ни себя, ни происходящего, и уверенный только в одном: если рядом стоят несколько людей, там может быть тепло или оказаться еда.
– Христос пришел спасти не праведников, а грешников. Церковь Христова вся состоит из одних грешников, – пояснял уже владычка Иоанн: оказывается, они стояли рядом, спина к спине с Зиновием, и к их тёплым рукам, на их голоса сходились всё новые и новые несчастные.
– Мы не пропадём, отцы? – вскрикнул кто-то через головы, обращаясь к двум батюшкам сразу.
– Вы – свет мира. Не может укрыться город, стоящий на вершине горы, – отвечал батюшка Зиновий. – И, зажегши свечу, не ставят её под сосудом, но на подсвечнике, и светит она всем. Мы с вами на вершине Секирной горы, и свет наш будет виден с другого конца земли.
– Уж не ругайтесь друг с дружкой, отцы наши! – попросил всё тот же голос. – Никто нашу свору, окромя вас, не выведет на свет…
– И Апостол сказал, что надо быть и разномыслиям между нами, – ответил Зиновий строго, но сам ответ был знаком того, что уже нет меж ним и владычкой места для ссоры, и времени на её продолжение не осталось.
Щекотка внутри Артёма становилась всё страшней и назойливей: всё тело хохотало.
* * *
Эта щекотка – она была как гроздь колокольцев под кожей, звон не покидал его больше.
Артём чувствовал себя полным мёртвых, звонких, обнажённых рыб, которые перекатывались туда и сюда, как по дну баркаса. Внутри его было отвратительно шумно и суетно.
Звон вырвался из него, и всё помещение начало звенеть.
Остальные тоже услышали звон – он был истеричным, непрестанным и пребывал уже за пределами церкви, накручивая вокруг неё серебряные нити, как паутину.
– Господи, Господи, Господи! – звал то один, то другой лагерник.
Старик в седой бороде стал неподалёку от нар Артёма и, беспрерывно крестясь, начал класть поклоны тому святому, которого он отскоблил и прозвал князем.
Обкрученная звоном, церковь становилась как серебряный шар – толкни, и покатится с вершины Секирной горы, полная с ума сводящим человечьим воплем.
Чекист явно рехнулся – и звенел со всех сторон сразу, словно перебегая с места на место.
Граков с кашлем рыдал, то хватая себя за волосы, то сминая щёки и пытаясь заткнуть свой неумолчный, полный слюны и страха, рот.
– Исповедоваться и причаститься! – истово просил кто-то то у батюшки Зиновия, то у владычки.
Артём держался за свои нары, чувствуя беспощадную качку.
Но многие другие лагерники один за другим сошли вниз со своих утлых досок, стали на колени посреди церкви в ожидании обещанной исповеди и причастия.
У Зиновия был вырезанный из дерева наперсный крест, у Иоанна – свой, серебряный. У обоих имелось Евангелие.
Они вышли через незримые Царские врата на то место, что когда-то звалось амвоном, и поочерёдно, меняя друг друга, едва один из них задыхался, начали проповедовать.
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь! – сказал владычка Иоанн; голос его был негромок, но твёрд.
– Царь и псалмопевец Давид сказал: Бог с Небесе приниче на сыны человеческия, видети, аще есть разумеваяй или взыскаяй Бога? Вси уклонишася, вкупе непотребни быша, несть творяй благое, несть до единого, – продолжил батюшка Зиновий голосом восхитительно молодым и высоким.
– Вот и ныне так, – говорил владычка, – в непотребстве своём все забыли о благих деяниях, направив силы свои на спасение своего живота. Но старания наши тщетны и елей в нашем светильнике убывает. Лишь Господь один может очистить нас от скверны и приобщить нас вечной радости.
Дробный перезвон за стенами не прекращался.
Церковь дрожала, как полный хрупкой посуды поднос, который пьяный служка несёт бегом по склизким каменным полам, а на полах разлиты чьи-то пахучие крови.
Внутри Артёма начала оживать рыба, расцарапывая острыми хвостами слабые кишки, печень, селезёнку – всё кровоточило и саднило, как если бы ему в распахнутый живот высыпали полный совок крошеного стекла.
– Владычка! Батюшка! Помолитесь за нас! – крикнули вперебой несколько человек.
Высоко, как птица, подняв голову и тараща воспалённые глаза, батюшка Зиновий неистово выкрикнул:
– Грех, о котором промолчите на исповеди, так и останется нераскаянным, а значит и непрощенным – и утащит вас в ад! Кайтесь!
Лагерники взревели. Почти все плакали и причитали. Но и за этим воем всё равно слышался колокольчик, ледяным крючком зацепивший каждого – кого за губу, кого за кадык, кого за лопатку, кого за кожу на животе.
– Мы перечислим грехи человеческие, а вы раскаивайтесь и говорите “грешен”, – взмахнув рукой с зажатым в ней крестом, велел владычка Иоанн.
– Повторяйте за мною: исповедаю аз многогрешный… Господу Богу и Спасу нашему Иисусу Христу… вся согрешения моя… и вся злая моя дела, яже содеял во все дни жизни моей… яже помыслил даже до сего дня, – звонко продолжал батюшка Зиновий.
В церкви раздались жалобные голоса, спотыкающиеся и путающиеся.
– Прости мя, Отче, согрешил неимением любви к Богу и страха Божия, – диктовал владычка.
– Грешен! – прокричал каждый лагерник.
“Я”, – молча отвечал Артём, и рыбы ярились ещё сильнее, пытаясь вырваться наружу из него.
– Согрешил гордостью, в том числе: несмиренностию духа, нежеланием жить по воле Божией, самоволием, самочинием, самомнением, – выкрикивал батюшка Зиновий.
“Я”, – снова кивнул Артём, осклабившись.