Старик пропустил сквозь пальцы белую бороду. На усах блестели капельки вина, -- упали, когда старик заговорил, в первый раз еще обращаясь прямо к арестанту:
-- А по облику видно -- не здешний вы. Издалека ли?
-- Издалека. С севера. Отсюда, если ехать по железной дороге, -- так и то больше недели...
-- Стоило такую путину обламывать, чтобы на казенные хлебы попасть! -- усмехнулся старший.
Старик слегка нахмурился и еще больше стал похож на апостола, любовной строгостью просвещающего верных.
-- Когда человек упал, то подними его, а не смейся. Да еще, может быть, и не упал он, а повыше и крепче нас с тобой стоит. В тюрьме разве одни злодеи? На воле-то их и того больше. Везде люди -- Христовы дети. Ушел пастырь -- и разбрелось стадо. Кто в зелено поле, а кто в бурьян колючий.
Девушка тоже неодобрительно, почти гневно смотрела на старшего, и солдат смутился. Захотел оправдаться, показать себя тоже незлобным и снисходительным к греху.
-- Разве я не понимаю? Да они, -- кивнул в сторону арестанта, -- они и не за злодейство какое-нибудь. На власть пошел, на господ. Вот и взяли!
-- Мне того и знать не надо, за что! -- раздельно выговорил хозяин. -- Марьюшка, подлей еще винца прохожим людям. Путь им не близкий. Пусть подравняются.
-- Не довольно ли? -- опасливо сказал веснушчатый, подставляя свою кружку. -- Как бы не запоздать нам.
А старший распустил туго стянутый ремень.
-- Чего -- запоздать? Скажем, что в жандармском долго держали. Только и всего.
Еще и еще раз вспенилось в кружках мутное вино. Тонкий мускатный запах шел от почти опорожненного кувшина с запотевшими холодными стенками. Медленно тянули вино, смакуя, и так же медленно говорили, все больше поддаваясь тихому, почти сонному покою. Говорили о войне, о смерти, о забастовках и о многих других скорбях тяжелой и, как бурьян, колючей жизни, но слова звучали как издали, и как издали расплывались и бледнели, задергиваясь туманом, все скорби. Старушка закрыла глаза и молчала, -- должно быть, задремала от сытной еды, от вина и от тихого говора. А девушка все чаще сверкала влажными глазами, и заметно было, что выпитое вино горячит ее и без того горячую кровь, волнует грудь ненасытными и загадочными желаниями.
Она сидела как раз напротив арестанта, разделенная только узким столом. Арестант вяло прислушивался к речам старшего солдата, который говорил, повторяясь и возвращаясь много раз к одному и тому же, о том, что задержали всех выслуживших срок, и о том, пошлют ли их полк на войну. Арестант прислушивался и думал: почему это ему сейчас совсем все равно, чем кончится война, и долго ли еще придется сидеть под замком, и как пойдет дальше то дело, которому он служил. Все казалось слишком ничтожным и мелким сравнительно с тем простым и ясным ощущением здоровой, крепкой жизни, которое переполняло сейчас.
Старший совсем забыл о своей винтовке, веснушчатый тоже отставил в сторону свою и жадно цедил сквозь зубы вино, окончательно отказавшись от мысли об ответственности.
Вот если бы сейчас скользнуть под стол, сбить с ног старика, который загораживает дорогу, и перемахнуть через низенький заборчик, то солдаты, наверное, потеряют след еще скорее, чем это случилось бы там, на болоте. Инстинктивно выплыла эта мысль в приученном к борьбе мозгу, но не зажигала сердца пламенем, оставалась холодной, рассудочной.
Поднял взгляд, чтобы измерить расстояние до забора, и встретился с пристально устремленными глазами девушки. И теперь уже эти глаза не опустились под его взглядом, а как будто хотели проникнуть глубоко, в самую душу.
Девушка спросила тихо, едва шевеля губами:
-- Скучно вам?
-- Скучно? Нет, не скучно. Хорошо, как в раю.
По пухлым губам скользнула улыбка.
-- Не теперь. А... там?
Кивнула головой по направлению к тюрьме.
-- Там не весело. Но все же жить можно. Жить везде можно, если не болит душа.
-- А мне думается, я там на другой же день удавилась бы. Страшно. Ни свету ни воли... И вам тоже, наверное, очень худо. Только вы сознаться не хотите.
-- Почему же так?
-- Гордый вы. Не хотите, чтобы вас жалели. А мне таких и жаль, -- которые не жалуются. Я нищим никогда не подаю: не люблю их... Вино уже все у вас?
Арестант молча подвинул ей свою кружку. Принимая ее, девушка, как будто случайно, положила свои пальцы на его руку, крепко прижала. Ласковую и порывистую нежность ощутил арестант в этом пожатии, похожем на незримый поцелуй. И принял его не как милостыню, а как награду.
-- Спасибо!
Тонкие руки, неожиданно сильные, наклонили кувшин. Вместе с мутной струйкой вина журчали слова:
-- Скорее, скорее выходите на волю. А не то -- молодость уйдет, будет уже не та жизнь. Молодым выходите.
-- Выйду. И с вами встречусь. Хорошо?
Все так же ласково, но с легкой насмешкой посмотрели глаза.
-- Тогда -- не встретитесь. Это теперь только... А тогда -- зачем я вам? Других найдете, получше.
-- А где они? Нет лучше вас.
Сказал так искренно, потому что так именно сейчас и думал. Девушка поняла, что он не лжет, густо покраснела. Но, смущенная, все же нашла под столом его ногу. Опять соединились в прикосновении, быстром и обещающем. Острое, неожиданное наслаждение давала обоим эта близость, рассказывала о том, как хорошо любить.
Дума о побеге уже не возвращалась больше. Нет, нет. Только продлить бы, продлить бесконечно эти новые минуты.
Когда совсем опустел огромный кувшин, веснушчатый очнулся.
-- Да, ведь, пора же!
В самом деле: уже низко склоняется солнце, и порозовевшие лучи ложатся косо, рисуя длинные синие тени. Старик не стал больше удерживать: понял, что мог подвести гостей под ответ.
-- Не обессудьте на угощенье... Чем Бог послал!
-- Премного вам благодарны! Что уж там: и сытно и пьяно.
Молодое вино, когда поднялись с мест, сковало ноги коварной ленью. Веснушчатый даже пошатнулся немного и крепко оперся о винтовку, чтобы сохранить равновесие. Арестант тоже чувствовал, что почти пьян, но не знал, от чего больше: от вина или от близости девушки, которую сейчас любил.
Когда прощались, арестант протянул руку девушке, а та подалась к нему всем своим сильным, прекрасным телом, почти прижалась к его груди своей грудью. И, обдавая горячим дыханьем, шепнула:
-- Выходи... скорее... Увидимся? Да?
Белый домик, праздничная, с красными каемками, скатерть, сомкнувшиеся над узким переулком деревья, -- все позади. Три длинные тени бегут вперед по дороге, ломаются в рытвинах, дрожат на тонких и вытянутых, как телеграфные столбы, ногах. Скоро уже покажется на высоком холме, над рекой, кирпично-красный, тяжелый четырехугольник тюрьмы.
Старушка на прощанье дала еще солдатам пахучую дыню, небольшую, продолговатую, похожую по виду на перезревший огурец. Высокий долго прятал ее то в один карман, то в другой и, наконец, понес просто в руке.
Вино шумело в головах, никак не могли разойтись ноги, ступали неверно и медленно.
-- Ну, угостили! -- говорил веснушчатый и громко икал. -- Уж это... вот!
Старший соглашался:
-- Чего лучше! Стало быть, не перевелись еще добрые люди на свете. Старики почтенные... В старину, надо полагать, народ-то и весь получше нашего брата был. Небось, приходи к тебе на хутор, -- не накормишь! Еще и собак спустишь, пожалуй...
Но веснушчатый чувствовал себя сейчас добрым и расточительным.
-- Зачем собак? И я могу по чести... Во Христа верую!
Старший заломил фуражку на затылок, держал в одной руке дыню, в другой -- ружье и запел тоненьким фальцетом:
Крутится-вертится шар голубой,
Крутится-вертится над головой,
Крутится-вертится -- хочет упасть,
Кавалер барышню хочет украсть...
Внизу, в долине, где шли теперь, легла уже густая тень. А на холме горели огненные стены тюрьмы, и, несмотря на расстояние, отчетливо выделялись частые решетки на безобразных окнах. Солдат круто оборвал песню и на ходу повернул голову к арестанту.