В доме что-то глухо стукнуло.
— Проваливай, откуда пришел! — Ярость клокотала в голосе хозяина. — Сами нищие!
— Простите великодушно, — громче сказал Крушинский, решив не сдаваться, пока не выйдет хозяин, — но я вовсе не нищий.
— Так какого тебе дьявола надобно, если не нищий? — раздалось уже ближе, почти у самой двери.
— Этот адрес... — Крушинский немного раздумывал, говорить это ему или нет, и вдруг решился: — Этот адрес мне дала Анфиса Дятлова.
Ответом ему было долгое молчание. Он хотел было уже уйти и отправиться в Кривой переулок, как дверь распахнулась настежь и Крушинский увидел перед собой высокого (он наклонил плечи, чтобы рассмотреть Крушинского), чернобородого, похожего на цыгана человека, опиравшегося правой рукой о костыль. В первый момент Крушинский так и не понял, о чем говорит взгляд его пронзительных страдальческих глаз под густыми широкими бровями; в нем соединялись неприязнь к незнакомцу и острое, возбужденное любопытство.
Глядя друг на друга, они молчали, словно не зная, с чего начать разговор, которого опасались и тот и другой. Но первым не выдержал хозяин:
— Анфиса? Ты сказал — Анфиса?
Что-то мучительно-горькое было в том, как он произносил это имя.
— Совершенно верно, — ответил Крушинский. — Этот адрес дала мне Анфиса Дятлова.
— Проходи. — Теперь в голосе хозяина прозвучала жалость, обращенная непонятно к кому — то ли к Крушинокому, то ли к самому себе. — Я сейчас печь растоплю, одежу тебе просушить надо.
Он первый прошел в горницу. Крушинский перешагнул порог вслед за ним. Там стоял полумрак, лишь сквозь щели в ставнях струился слабый свет.
— Садись, — кивнул хозяин на табуретку, встряхивая гривой иссиня-черных курчавых волос.
Крушинский сел. Хозяин открыл железную дверцу печи, кинул несколько полешек дров на еще не совсем погасшие угли.
— Разгорится сейчас. Ранняя осень ноне, — словно оправдываясь за погоду, сказал хозяин.
По его лицу, выражавшему нетерпение, было видно, как он жаждет, что пришелец заговорит. Но Крушинский предпочел, чтобы он сам задавал ему вопросы.
— И где ж ты встревался с ней? — осторожно, будто невзначай, с трудом выдавил вопрос хозяин.
— Простите, но с кем я имею честь? — поинтересовался Крушинский. В самом деле, не может же он открывать душу первому встречному.
— А ты кто такой? Каким ветром занесло?
— Моя фамилия — Крушинский. Зовут Ратмиром. По профессии художник.
— Сам майкопский?
— Нет, здесь я впервые. Я москвич.
— Чего ж тебя черт-те куда занесло?
— Очень просто. Революция. Гражданская война. Красные и белые. Смерч.
— Смерч? — переспросил недоуменно хозяин.
Крушинский кивнул.
— На фронте воевал? — строго спросил хозяин.
— Практически нет. Хотя и был мобилизован. А почему вас это интересует?
— Время такое. Откель я знаю, что ты за человек?
— Так и я о вас абсолютно не осведомлен. Кроме того, я уже представился, а сам даже вашего имени не знаю, — с обидой проговорил Крушинский.
— Вот ты говоришь — мобилизовали. А куда?
— В дивизию Врангеля.
— Вон оно как... — мрачно изрек хозяин и, надолго замолчав, занялся печью.
— Но я не принимал участия в боях. Меня заставили портреты рисовать, — надеясь развеять подозрения хозяина, сказал Крушинский.
Хозяин, стоявший на коленях возле печки, не поворачивая к нему головы, спросил сдавленным, дрогнувшим голосом:
— Выходит, там и Анфису видал?
— Мы с вами явно в неравном положении, — воспротивился отвечать на этот вопрос Крушинский. — Скажите хоть, кто вы, как вас зовут.
— Какая разница кто? Дятлов я. А зовут Тимофей, по батюшке Евлампиевич. А только ты раз зачал говорить, так и договаривай. Твоя сабля — моя голова.
— Так вы тот самый? Анфиса часто ваше имя вспоминала: Тимоша да Тимоша.
Тимофей рывком встал с пола, схватил костыль и стоял, гневно глядя на Крушинского, как будто тот и был главным виновником его горя.
— «Тимоша», говоришь? А сама — с поручиками по бульварам? Это как?
Крушинокий тоже встал — порывисто, нервно, как бы и этим хотел выразить свое несогласие с ним и неприятие тех слов, которые он выпалил с неприкрытой злобой.
— Как вы не правы! Я знаю Анфису. Она не из таких, поверьте мне!
— А из каких?
— Она чистая, верная. Если бы вы только могли представить, сколько мук и страданий выпало на ее долю!
— А кто ее туда силком пихал? Что сама накрошила, то пусть и хлебает.
— Нет, нет, истина не на вашей стороне. Так сложились обстоятельства. А обстоятельства бывают выше наших желаний. Вы — счастливый человек, если у вас такая жена!
Тимофей хмыкнул, глядя на Крушинского как на блаженного.
— Баба, она и есть баба, — мрачно изрек он. — Куда черт не поспеет, туда бабу пошлет.
— Как вы можете так говорить о женщинах? — запинаясь, горячо возразил Крушинский. — Их нужно понимать. Все беды оттого, что мы их не понимаем. Женщина выше нас, сердечнее, чище, мудрее. Нет, что там, она выше всего земного! Пока мужчины не научатся ее понимать и ценить, они не испытают истинного счастья.
— Мудрено гутаришь, — усмехнулся Тимофей, зыркнув глазами. — А как быть, ежели она не баба, а сатана в юбке? Тогда как?
— Нет! — со всей страстью воскликнул Крушинский. — Вы говорите совсем не то, что думаете. Наша жестокость, самовлюбленность, вера в свою непогрешимость — вот что приводит к заблуждению. Женщина не может быть сатаной. Вы посмотрите, как позаботилась о ней природа. Женщина — средоточие земной красоты. И это вовсе не случайно, это ее высшее предназначение — излучать красоту. А красота и злодейство несовместимы.
— Ладно, — махнул рукой Тимофей, чувствуя, что Крушинского ему не переговорить. — Ты небось голодный как волк? Я тоже еще сегодня не жрал. А соловья баснями не кормят. Пойдем на кухню, поедим чего.
— Неудобно, право, — поежился Крушинский.
— Неудобно голому в крапиву садиться, — хмуро пошутил Тимофей.
На кухне было светло, и Крушинский невольно зажмурил глаза, а когда открыл их, увидел, что дождь за окном шел на убыль и откуда-то из-за края тучи проглянуло солнце. Пока Тимофей, поставив чугунок на стол, разливал в миски кулеш с пшеном, Крушинский с интересом разглядывал его. Черная борода делала Тимофея старше своих лет, но придавала ему мужественности. Нос был по-орлиному крут, в глазах будто тлели угольки. «Да, у Анфисы хороший вкус», — подумал Крушинский и вдруг со щемящей болью осознал ту горечь разлуки, какая, наверное, терзала сейчас сердце Тимофея, и свою полную беспомощность в том, чтобы изменить ход событий и повернуть к лучшему судьбу этих двух разъединенных смерчем войны людей.
— Вот ты тут о красоте гутарил, — неожиданно заговорил Тимофей, нехотя хлебая деревянной ложкой суп. — А то не знаешь, что они своей красотой одно замышляют — как бы нашего брата мужика до себя приманить, а потом вволюшку над нами же и поизгаляться. Ихняя красота нам завсегда боком выходит.
— Нет, нет, вы глубоко заблуждаетесь, — запричитал Крушинский. — Красота искренна. Она требует ответного восторга, ласки, нежности, обожания.
— Брехня! Отчего мужик дешев? Оттого что глуп.
— Мы сами превратили женщину в зверя. Она вынуждена защищаться, ловчить, хитрить, лгать. Но придет время — люди станут другими — чистыми, прекрасными, добрыми.
— Поешь ты, как тот соловей, — недобро усмехнулся Тимофей. — А только бабу мы на свою колодку не перетянем. Ежели она потаскуха, так до конца жизни потаскуха.
Крушинский почувствовал, что эти слова поранили ему душу.
— Анфиса ваша не такая! — с возмущением выкрикнул он. — Как вы смеете произносить такое! Разве она виновата, что мы все попали в смерч? Война уродует женщину, убивает ее. А убивать женщину — значит убивать будущее.
Тимофей отодвинул миску, положил на край ее ложку.
— Чего об этом гутарить? — уже мягче сказал он. — Все одно не договоримся. Твои слова как святым кулаком да по окаянной шее. Ты лучше скажи, как ты сюда попал и чего шукаешь.