Прокофий самодовольно рассмеялся. Смех у него был раскатистый, заливчатый, но такой, от которого Тимофею не хотелось смеяться.
— Жить надобно уметь, Тимоша! — протяжно и наставительно протянул Прокофий, внезапно оборвав смех, будто вовсе и не смеялся.
Тимофей вздрогнул и побледнел. Тимошей его всегда называла Анфиса. У Тимофея вспыхнуло желание вскочить, схватить Прокофия за узкие плечи и трясти его до тех пор, пока он не ответит на один-единственный вопрос, разъедавший душу и горьким комом засевший в ней: «Анфиса жива? Где Анфиса, говори, не молчи!» Но он не отваживался задать этот вопрос, чувствуя, что ответ на него будет горьким. А для Тимофея потеря Анфисы была бы самым страшным из всего того, что несла ему эта жестокая жизнь.
Между тем Прокофий снова наведался к стойке. И без того словоохотливый, сейчас он не давал сказать Тимофею ни одного слова. Его будто прорвало. Впрочем, Тимофея это вполне устраивало: пусть его болтает, лишь бы не лез с вопросами. Хоть и сидели они в сторонке, народу в закусочной было много, а в такой массе всегда может найтись любопытный, желающий навострить уши.
— Жизня, Тимофей, она стерва ненадежная, — втолковывал ему Прокофий. — Она как та гулящая баба. То передом к тебе обернется, то задом. Возьми, напригляд, мою житуху. Как эта самая заваруха началась, меня хвать — и в армию, вместе с моими конями и линейкой. Мобилизация. И вот я как проклятущий мотался по той занудной степи — есть дорога, нет дороги — гони! Хорошо, что еще приписали меня к лазарету, а то бы уже давно вороны на кургане глаза повыклевывали. Ну, оно хоть и лазарет, а все одно пули вокруг тебя не шутейные жужжат. То ли времечко было — катаешь там по городу разных господ со шлюхами, улицы тихие, сиренью пахнет — аж дышать нечем. А деньжата — все в карман, в карман глядишь, уже и полный. Ну, оно, конешно, на овес на сбрую, на деготь и прочее отложишь. Да еще чужую бабу в трактиришко сводить, она без денег смотрит на тебя как на самую распоследнюю тварь. Ну, а остальное — все твое, знаешь, как эта деньга, паразитка, в кармане звенит? Что там твоя церква! А теперича? Никудышная житуха пошла, так, через пень-колоду.
Прокофий лег на стол всей грудью, выставленной колесом, стараясь, чтобы в суматошном, разноголосом гуле Тимофей мог расслышать то, о чем он говорил.
— А еще докладаю тебе, земляк, вот чего. — Голос Прокофия принял заговорщический тон. — Только гляди никому ни-ни... Откупился я от службы, бумагу об инвалидности мне выправили честь по чести, вот я и подался в свой Майкоп. Фронт далече ушел, жить можно, ежели с умом. И как тебе правду-матку врезать, мне и при белых не холодно. Сам посуди: красные придут — от них не откупишься.
— Мастак ты рассуждать, — с трудом вставил Тимофей, загораясь злобой к Прокофию.
— Окромя того... — Прокофий притянул Тимофея за шею к себе и громким шепотом добавил: — Окромя того, лошадями торгую. Вот и вчерась хорошего жеребца продал.
— Да кто их теперь покупает? На кой ляд они сдались?
— Ого-го, еще как покупают, — возразил Прокофий. — Ноне главный козырь какой? Думаешь, голова? Так за нее, головушку, медяка поганого никто не даст. Жизня такая, что середы не хватает, чтобы до пятницы дотянуть. Ты-то, земляк, как жить думаешь?
Вопрос Прокофия застал Тимофея врасплох. И в самом-то деле, как он думает жить? В кармане как в пустом чулане, да и с костылями не больно-то разгонишься.
— Как-нибудь проживу, — коротко ответил он. — Живут же люди. Две руки имею, и на том спасибо. А нога, должно, подживет.
Прокофий осуждающе покачал большой, будто из цельного камня высеченной головой, сидевшей на длинной шее.
— Нога-то, может, и подживет. А на кой ляд ты в Майкоп суешься? Тебя же там знают. Ты человек приметный.
— А чего мне прятаться?
— Чудак человек, неужто котелок не варит? Ты у кого служил? У красных. А в Майкопе кто хозяйнует? Белые. Разница есть?
— А что, у меня на лбу написано, у кого я служил?
— Так-то оно так, землячок. А все же береженого бог бережет.
— Да ежели ты не ляпнешь, так до меня никому и делов-то нет. Я сам по себе.
— Эге, мил человек, таких ноне нетути. Ноне никто сам по себе не живет. Жевать-то чего будешь? Сено? А то овес?
— Дом продам, — неуверенно сказал Тимофей.
— Дом! Вот это сказанул! — расхохотался Прокофий. — Да кто на твою халупу польстится!
Собственно, в словах Прокофия была истина. То, что Тимофей называл домом, была старая, почти до самых ставен осевшая в землю хатка, доставшаяся ему от родителей. Но с той поры, как он привел в эту хатку Анфису, крохотные комнаты ее показались Тимофею просторнее и светлее. Рассчитывал он подработать, скопить деньжат и купить домик получше, чем эта халупа на Госпитальной улице, но началась война, и все пошло наперекосяк.
— А хочешь, — совсем оживился Прокофий, — хочешь я тебя пристрою?
— Куда?
— Да хоть куда! Ить у тебя все равно выбора нет. Нешто гребовать зачненть? Хотишь — ходи за моими конями. Работенка не пыльная, а платить я тебе буду по-божески, мы ж соседи. Утречком напоил, почистил, овса, а то сенца дал. Ну, опять же в обед и вечером. Без работы тебя тоска загрызет.
Очень хотелось Тимофею съездить кулаком по его роже, гордо сказать: «Это кому ж ты такую жизню предлагаешь, мне, красному коннику, гнида!» — но сдержался, да и дума в голове сидела другая, не давала покоя, как ржавый гвоздь.
И Тимофей вдруг решился, будто сиганул в ледяную прорубь:
— Про Анфису ничего не слыхал?
Прокофий не отвечал, сосредоточенно крутил козью ножку. Затянулся, пахнул в лицо Тимофею ядреным и злым махорочным дымом.
— Чего молчишь? — насел на него Тимофей. — Не тяни, ежели что знаешь.
— Не хотел я тебе душу травить, Тимоша, — со скорбью в голосе произнес Прокофий, и Тимофей, жадно внимавший его словам, не мог понять, чего в них больше — искренности или притворства. — Ох как не хотел! Но раз уж ты это поганое для тебя известие из меня, можно сказать, клещами вытягаешь, так слухай. Видал я твою Анфису.
— Где?
— Как это где? Где она шатается, там и видал. В Армавире, где же еще?
— В Армавире? Чего она там потеряла?
— А я знаю чего? В сестрах милосердия ходит.
— У кого?
— А ты сам подумай у кого. И где Армавир, ты, земляк, знаешь не хуже меня. И где сейчас твои красные. Деникин ноне всю Кубань под себя подмял. Придет час — на Волгу двинет. А там поздоровкается с хозяином Сибири Колчаком — и на Москву. Вот какие бабки, земляк.
— Ты Москву не трожь, — тихо, но внятно произнес Тимофей. — Клыки обломают.
— Кто знает, кто ведает, все в руках господа бога, — страдальчески проговорил Прокофий. — Вот и Анфиса твоя разлюбезная уж как возле тебя увивалась, навроде того ужаки, а как теперь понимать? Вишь, хвостом крутит!
— Хвостом крутит, говоришь? — продолжал наступать Тимофей. — Брешешь, гад!
Он рванулся к Прокофию, схватил его за ворот фланелевой рубашки, рванул на себя.
— Да ты что, сказился? — испугался Прокофий. — Не нравится, — значит, не видал я твою Анфису, и дело с концом!
— Нет, уж начал брехать, так бреши, пока не подавишься, — отпуская ворот, потребовал Тимофей.
Прокофий обиженно смотрел на него осоловевшими глазами.
— Чего ты меня пужаешь? Гляди, как бы не пришлось кулаком слезы вытирать. У доброго казака как? От хозяина конем несет, от хозяйки — дымом. А у тебя, выходит, наоборот.
— Ты говори, говори! — сгорая от нетерпения, теребил его Тимофей. — Где видал, как и... сам понимаешь...
— Где видал, я тебе уже докладал, — невозмутимо продолжал Прокофий. — А как дело было, я тебе зараз нарисую. С офицериком под ручку плыла. По бульвару. Хохочет, стерва, заливается. А я с линейкой начальника лазарета в ту саму пору поджидал. Подвешиваю я это, в самый раз, торбу с овсом коню на голову, и меня тут как громом вдарило! Оглянулся: Анфиса! Кличу ее, а она хоть бы взглядом повела. Офицерик ей говорит: «Вас, кажется, кто-то зовет». А она зубы оскалила, смехом вся так и изошла: «Ой, вы меня, поручик, не разыгрывайте! Ну сами подумайте, кто тут меня может знать? Я в Армавире первый раз в моей молодой жизни». И тот, кобелина, тож давай ржать. Видать, крепко поддатый был. Так и прошли мимо меня, а я в дураках остался. Ну, думаю, и черт с тобой. Высоко девка взлетела, падать низко будешь, раз с земляками знаться не желаешь.