Рождается ребенок у совершенно незнакомых людей — совершенно чужой человек, который живет с чужими людьми, чужие люди, полагая ребенка своей собственностью, делают с ним, что им вздумается, в первую очередь — они внушают ему, что он — их кровинушка, родственник, и так далее, в общем, воспитывают, уподобляют себе, мнут психику, как глину, убеждают его, будто он во всем им подобен, и ребенок верит, называет их папой и мамой. Абсурд! Он хоронит чужих людей, оплакивает своих мучителей… Мать постоянно оплакивает родителей, на могилках убирает, фотокарточки хранит, она даже разговаривает с ними! Вон они — смотрят на меня… на одной — дед на какой-то заставе принимает знамя, отдает честь… где-то в глубине шкафчика его медальки, осколок… Меня охватил порыв ярости и недоумения. Мне припомнилось, как она в детстве меня заставляла рисовать для бабушки и дедушки картинки на 9 Мая, она заставляла меня подписать открытку в день рождения… Я ненавидел все это… Напряженную возню и приготовления… Терпеть не могу праздники, утвержденные каким-нибудь невидимым центральным комитетом, включая мой день рождения (День Сатурна, так я говорил тогда), и думать о нем забыл с тех пор, как узнал, что он совпадает с протестантским Рождеством… Узнал случайно, на улице, в девяносто первом, что ли, году, в день моего рождения я вышел купить водки, чтобы напиться в одиночку, но магазины были закрыты, я побрел в центр, на Ратушной собрались люди с бенгальскими огоньками и пряниками, они пили вино из пластмассовых стаканчиков, налили и мне, дали пряное печенье, я обрадовался, выпил и спросил, в чем дело, почему все закрыто, и они мне сказали… О, кто бы знал, какое горькое разочарование меня охватило: я-то думал, что они поджидали с пряниками меня, они меня приветствовали бенгальскими огоньками и вином, и ради меня были перетянуты улицы Старого города пушистыми гирляндами, а деревья увешаны разноцветными огоньками… В тот серый декабрьский вечер я почувствовал опустошение, — я подумал, что у меня украли мой день, меня загнали, как крысу шваброй, за шкаф, сами уселись на диване пить и распевать псалмы! Даже не напиться в собственный день рожденья!., потому что, как все, будешь праздновать их рождество! Каждый раз, с приближением декабрьских праздников, ощущаю, как сплетается внутри меня паутина, а в ней паук, который жалит меня, и я засыпаю, засыпаю… Мне не дают спать, шлют телеграммы, звонят, пишут письма — исправней всех мой дядя, он всегда шлет мне абсурдные подарки: шотландский шарф, декоративная мусорница с педальным приводом к крышке, игрушечная деревянная машина, которую он мне подарил на тридцатилетие (приобретена в Ilium Bolighus, коллекционная «ралли», шведская, ручного изготовления, дорогая вещь!). Матери он тоже все время делал подарки, и даже на 8 Марта я находил у нас на дверной ручке привязанные тесемкой цветы — от него… Он ей делал подарки с чувством жалости и вины; он понимал — как она жила, какому каннибалу досталась… Он помнил, как она страдала… как родители над ней издевались… те письма, которые слал ей какой-то волосатик из Ленинграда… он слал, а хлебные гоблины их сжигали, сжигали…
Я хотел подняться, выкинуть все фотографии, что скопились у нее на трюмо — настоящий иконостас! Но сил не было: мы были на жуткой глубине. Свинцом налилось все тело, как тогда, когда отец брал с собой акваланг, не разрешал с ним погружаться, но нести от машины до воды разрешал, и я шел с аквалангом и поясом, свинцовые грузы тянули к земле… я сидел и думал о ней… мать была где-то там, она покачивалась в своем кресле, ее кресло плыло по реке, река вытекала из-за поворота по улице Ристикиви, огибала магазин, детский сад, лавировала между деревьями, река поднималась до подоконников первых этажей, подхватывала и уносила вещи, вон поплыл мой старый шкаф, в котором я прятал коробочку с монетами, тетрадки и дневники, вода ворвалась в комнату, сдвинула трюмо, от стены отошла и поплыла полка с книгами: «Записки Пиквикского клуба» в двух томах… «Жизнь Бенвенуто Челлини», твоя любимая, мама… и еще одна — обернутая в газету — «Моя семья и другие животные» Джеральда Даррелла… и полетели поезда… мне было пять-шесть-семь лет, мы ездили в детский сад в электричке, ты доставала книгу, обернутую в газету, я любил те истории, я пересказывал их моим друзьям во время тихого часа и — по ночам, ты меня оставляла в детском саду ночевать, хотелось плакать, бывало страшно, некоторые девочки тоже боялись, я им рассказывал истории… неужели она обернута в ту самую газету?., семьдесят какого-то года… я хотел встать, снять книгу с полки, развернуть, почитать… но у меня не было сил… ее островок уносило… полка дрейфовала, покачивалась, уменьшаясь… стены, жидкие стены… потолок — прозрачный, над нами люди, я вижу подошвы их ноги, я вижу, как они спорят, жестикулируют, жесткие лица — кто они?.. не все ли равно… те, кто придут нам на смену… эпизод из будущего, чужое будущее, такое же бессмысленное, как наше с тобой прошлое… так какая разница… меня несло в другую сторону, куда-то наискосок… я летел, падал, вертелся, как лист, оторвавшийся с ветки… меня несет… мама!.. раньше во мне было много сил, а теперь их нет, я даже воспоминание из прошлого вынести не могу… я понимаю: ты стала одеваться иначе, сменила прическу, красишься больше, волосы совсем седые, тебе надо их красить… я больше никогда не увижу твой настоящий цвет волос… я их больше не увижу… твои темно-каштановые… и лицо… руки… я не увижу прежнюю тебя… ты даже говоришь не так… ты позволила им с тобой это сделать… Голубой огонек, Малахов и прочий кал… когда я уезжал, тебе было плохо, твои нервы, которые я тебе основательно потрепал… не то слово… теперь ты носишь платок вокруг шеи… чтобы скрывать свои морщины… каждая твоя морщина — это траншея для меня, траншея времени, окоп, по которому я пробираюсь… здесь не осталось живых… это мертвое время… позади себя мы оставляем мертвецов… вот дедушка… я его трогаю за простреленное плечо… осколок лежит в коробочке, коробочка в комоде, комод уносит рекой… я переползаю… прыгаю вниз… в прошлое, проваливаюсь по колено в миф, насквозь прозрачный, вязкий… зачерпываю горсти: из этого прозрачного воска можно лепить что угодно… и настоящее, наше настоящее — столь же пластично, потому что однажды станет прошлым… из него тоже можно лепить что вздумается… смотри!., что это там?.. плывет: открытки, стихи, песни, туфли, скатерти, гобелены, волосы… тело бабушки — кровавой брошью цветет разорванная от инсульта рана на виске, глаза приоткрыты, рот как у рыбы, на губах синий налет и — записка зажата зубами, осторожно беру за уголок, тяну — тяну — вытягиваю платок… странный рисунок… нет, это крик, просто крик, ничего больше… прячу платок в карман, бреду дальше… чьи-то ноги, рука… лежит под яблоней, припорошенный белыми лепестками… отец!.. с бутылкой, как с гранатой… сражен в сердце… мама, каждая твоя морщина — это кольцо астероидов вокруг моей шеи!.. даже в отеле Хаджи мне легче давались воспоминания, там было проще… Еще бы, я был на 15 лет моложе! Каждый год после сорока — это как сто метров воды, если не больше. Но как мать сплющило, смотреть страшно! Она уже была неузнаваема, еще немного, и останется лужа воды с лягушачьей шкуркой, — когда за шестьдесят, еще и не так придавит. Я вспомнил фотографию, на которой она была с братом, ей тринадцать, ему шесть, он сидел на деревянной лошадке, она стояла рядом, платье в горошек, он улыбался, она была худенькой и печальной, запуганный, забитый ребенок. Братик ее как-то ударил молоточком по голове, я ей это напомнил, и мы легонько засмеялись. Поползли дальше. Вверх. Я хотел выбраться сразу в те времена, когда я уже родился, но мать застряла в шестидесятых, говорила о брате: он плохо спал, плохо ел, не любил играть, он был такой слабенький… Дальше, дальше!.. Ему не везло с девушками и с женщинами… Ну, вот уже полегче!.. Он нам давал пластинки, помнишь? Дэвида Боуи слушали, помнишь, мама? Она не помнит, мотает головой… Он любил Т. Rex, помнишь? Молчит…
Когда я приехал к нему в Копен, первым делом мы выпили пива, а затем он поставил Dandy in the Underworld, и мне стало невообразимо грустно: стоило ли рвать когти на Запад, если продолжаешь слушать это говно?.. мама, он слушает глэм-рок, голосует за Фолькепарти и ностальгирует по советскому прошлому…