Они пробыли меньше месяца; я терпеливо следил за тем, как изменялось его отношение к ней, ее образ тускнел, он трезвел; вскоре мы заметили, что он прозревает помаленьку, он ходил с таким видом, будто сильно сожалел о чем-то, и это выражалось в его пренебрежительном тоне. Под конец чары развеялись, и он не знал, как быть. Он все еще бдительно за ней присматривал, но уже ругал ее, — Хануман похихикивая заметил:
— Кажется, он не знает, как от нее отделаться, при этом он держит ее хуже любого мусульманина! Хэхахо! Что за человек! Гангстер!
Армянин действительно был похож на гангстера (пародия на итальянского мафиози, который приторговывает наркотой в Бронксе или в еще менее благоприятном американском районе). Он носил бежевый плащ, который всегда был помят до поясницы; пояс он засовывал в карманы, но он вываливался, иногда до самого пола, — как-то этот пояс остался валяться в ресторане, — видимо, он в потемках не заметил, что тот уполз, — я его нашел, и когда понес ему, то на свету обнаружил, что пояс был чудовещно засален, он был облеплен кусками засохшей грязи темно-коричневого цвета… Меня так поразила эта грязь, что я поспешил показать пояс Хануману.
— Возможно, это кровь, Юдж, — сказал он очень серьезно. — Может быть, даже ее… Он садист, я это подозревал.
Армянин ее прятал от всех, не позволял ей ни с кем разговаривать, даже в туалет за ручку водил и ждал у дверей, когда она сделает свое дело. Иногда стучал в дверь и спрашивал, что она там так долго. С тех пор, как она ему надоела, в их комнате творилось вечное негодование; я слышал, как он бранился; с кем-то говорил по мобильному телефону; я слышал, как он допекал ее тем, что она слишком много курит, говорил, что курить вредно…
— Э, ты разве этого не знаешь?.. Э, что ты вообще знаешь, а?.. Тебя в семье учили чему-то?.. Ты что, всю жизнь на улице жила?.. У тебя папы-мамы нет?..
А потом он уехал. Как-то все стихло. Я видел его с Хотелло, они сели в его машину, армянин был в своем бежевом плаще, пояс был завязан, он поднял воротник и шляпу надвинул на глаза, закутался в шарф, как будто совершал преступление. Я замер с чашкой кофе у окна; меня посетила догадка. Армянин хмурился на утренний холодок, и все поправлял воротник. Несколько часов спустя, когда я проходил мимо их двери, меня окликнул голос девочки:
— Эй!.. кто там? — голос шел прямо из замочной скважины.
— Это я, — сказал я, остановившись.
— А ты кто? — спросила она.
— Я? — застигнутый врасплох этим вопросом, я никак не мог сообразить, что ответить. Можно было сказать так много вещей… — В каком смысле? — спросил я.
— Как тебя зовут? — спросила она.
— Евгений.
— Женя, значит… Слушай, Жень, у тебя курить есть?
— Ну, есть две сигареты.
— А угости одной.
— А почему вы со мной через дверь разговариваете?
— Акоп закрыл, сука. Сам уехал, а меня закрыл. Ты под дверь просунь, курить больно хочется.
Я катнул сигарету под дверь; щелкнула зажигалка, послышался дымок — закурила.
— А куда он уехал? — спросил я.
— По делам, насчет документов… Скоро в Англию поедем, вот только еще билеты, виза и всякое такое, а там нас встретят и все устроится… Сколько время сейчас?
— Три.
— Блин, ни фига! Это сколько же я дрыхла?! Ну, мы, правда, дали вчера и легли под утро… Эта дискотека… Под экстази так летали… Alarma! La bomba! Кайф!!!
— О, — сказал я, — круто… Везет, а мы с Хануманом не вылезаем…
— Бедные, так ишачите, я ваще такого нигде не видела… Слышь, Жень, извини, конечно, что я так говорю, ты потом это, не говори Акопу, что мы болтали, что ты мне сигарету давал, потому что он мне запретил разговаривать с вами, потому что вы это, ну сам понимаешь…
— Не, не понимаю.
— Ну, голубые… А он принципиальный, мне-то по фиг как-то, знаешь, у меня много друзей в классе спали вместе и щупались, в пионерском лагере вместе все трюхали, это так, пустяки, я понимаю, взрослая, сама с девчонками в постели спала, терлась, а он — армянин, принципиальный, ему не понять, к тому же блатняк, знаешь, как у них это, чуть что сразу: ща петушара все по шконкам прыг!., и слова не сказать… Не обращай внимания, хорошо?
— Ладно. Пойду я. У меня дела…
— Погоди, Жень, ты говоришь три уже, да?
— Да…
— Я есть хочу…
— Хочешь, сыр принесу?
— О, давай!
Я пошел по коридору и вдруг остановился и задумался. Почему-то захотелось подойти и начать весь разговор сначала, прикинувшись кем-то другим, пообещать чего-то, уйти, и опять подойти, представиться кем-то третьим, и так без конца… или пока все это само собой не разрешится, а сыру — не принести! Усмехнулся и все же принес ей сыр, достал из пачки La Bonne Vache в целлофан обернутый кусочек и просунул, — это было невероятно грустно: язычок сыра ускользнул от меня, зашуршал целлофан — как будто в моей душе копались, разворачивали что-то, мне вдруг стало нестерпимо жаль ее!
Я ей так три кусочка скормил, прислушиваясь к печали внутри меня, и после этого она сказала:
— Слушай, Жень, ты не уходи пока, хорошо?.. Поболтаем… а то мне тут смерть как скучно…
— Ладно.
— Ты сам откуда?
— Из Ялты.
— Ух ты! Здорово у вас там красиво, в Ялте. Не жизнь, а рай. Я была в Сочах, до Ялты мы не доехали, Акоп пожадничал, он такой жмот, ты не представляешь…
— А ты откуда?
— Из Кишинева. У меня папа профессор. Был… Он умер, когда война началась. Короче, у него была язва желудка, а когда стрелять начали, она у него того, его повезли и туда и сюда, а некому было операцию сделать, такой бардак вокруг, что мама не горюй, вот и все, понял… А потом уже вскрыли и нашли, что не язва, а вообще сердце это было, вот так.
— Ну и?..
— Че и? Вот и пошло-поехало все вкривь да вкось… вот я тут и оказалась… Сперва танцевала, потом в постели скакала, теперь вот с армяшкой связалась… Крепко я его окрутила. Такой индюк ходил, ты бы видел. Только я. Все ради меня!
— А что, мамы не было, что ли?
— Какой мамы?
— Ну ты говоришь, папа-профессор умер, а что мама?
— А что мама? Папашка-то умер.
Да, это все объяснило.
— Слушай, Жень, давай еще покурим, а?
— В смысле покурим?
— Ну ты покуришь, а потом мне оставишь, под дверь просунешь…
— Да бери так, мне не жалко. Я-то еще достану, а тебя жалко.
— А чегой-то тебе меня жалко?
— Как не жалеть… Армяшка твой — жмот, так?
— Ну…
— Не станет он тебе паспорт покупать, денег пожалеет, так что ни в какую Англию ты не поедешь.
— Че ты брешешь! — крикнула она, и я вспомнил Кубань, обдало жаром. — Акоп придет, я ему все расскажу…
— Не придет Акоп, — сказал я совершенно спокойно. — Он уехал.
— Брешешь!
— Сама смотри… Уже четыре, а его все еще нет. А машина хозяина давно под окном стоит…
Послышались шаги (наверное, к окну подошла). Слабеньким голоском выругалась, захныкала… как ребенок, у которого что-то отняли, но что-то не слишком дорогое, так она была измождена жизнью, что и расстроиться как следует сил не хватало.
Я попытался ее успокоить.
— Ты же его все равно не любишь… А хочешь, стихи почитаю, — и не дожидаясь ответа стал читать:
Весна, капель и щебетанье
на стену фантики наклеиваю тихо
брожу с колодой карт в кармане
во мне царит неразбериха
внутри меня все как в тумане
— Заткнись! — крикнула она и чем-то стукнула в дверь, может быть, туфелькой.
— Ну, как хочешь, — сказал я и пошел по коридору…
Я был прав. Акоп не вернулся, он бросил ее. — Такое в порядке вещей. Тут нечему удивляться, Юдж. — Я и не был удивлен. Пришел Хотелло, сказал, что ничего не знает; знает только, что Акоп ему денег должен. Он так и сказал:
— Акоп мне денег должен остался. Да! Должен мне! Сказал он это, рыская глазами по вещам, что оставались в комнате девочки. Рыскал глазами и говорил, что подвез Акопа до города (Какого города? — мелькнуло у меня. — Разве мы не в черте города?).