Медляк танцевали, обнявшись и слившись в одно неоновое пятно. А я пил «зомби» и слушал шутки, и шутил сам, но не мог оторвать глаз от танцпола.
А в пустошах, выжженных ядом и пламенем, лежал в обнимку с винтовкой Аднан, и никому не было до него дела. В этот момент. Над дымными ямами поднимались серые язычки, застилали обзор. Вдали шипели и шелестели чешуей, сотканной из драгоценных камней, драконы.
Скрэтч. Новый трэк. Медляк закончился.
Когда все разошлись, небо над Кранкенбургом уже посветлело. Рекламные строчки над крышами зданий практически слились с молочно-белым фоном, и на время город стал древнее, солиднее и чище.
Питер и Л. стояли на смотровой площадке, возведенной над старым городом, в окружении щелкающих фотоаппаратами туристов. Большая часть туристов, суетливых, похожих на разбуженных весной сусликов, снимала целующуюся пару на фоне хищных зубцов крепостной стены, стилетоподобных церковных шпилей, кусачих крыш с языками печных труб.
Мы курили. Питер курил.
— Мы же друзья.
— Допустим.
— Ты же волшебник.
Я вздохнул, уже понимая, к чему клонит Питер. Влюбленным свойственно верить в волшебство, поскольку то, что происходит у них внутри, само по себе разновидность чар, как бы пошло это ни звучало, и искать совета о том, что либо происходит впервые, либо вернулось спустя долгое время. У Питера был второй вариант. Супруга. Трое пацанов. И — здравствуйте! — то ли кризис среднего возраста, то ли оно, то самое непостижимое и единственно верное чувство.
— Допустим, — повторил я.
— И все знаешь и можешь.
— В конце концов, это моя история.
— Расскажи про Аднана.
— Что ты хочешь узнать?
Интересно ли было Питеру, что у соперника голубоватая чешуя, а глаза горят, как два янтаря, выловленных на берегу далекого моря, которое когда-то принадлежало Кранкенбургу, а теперь отвоевано варварами в серых шкурах? Что он старался не терять контроля в постели с Л., чтобы острые, как десять жертвенных нигготианских ножей, когти не вонзались в плоть жены, не уродовали ее кожу? Что его винтовку изготовили под заказ в гномской корпорации, чье название записывается магмовыми рунами, которые способны сжечь монитор читателя (по этой причине я не привожу его)?
— Он жив?
— Он жив, Питер.
— И с ним ничего не случится?
— Знаешь. — Я отвернулся, потому что Питер от волнения выпустил струю дыма прямо в мое лицо, покраснел и замахал руками. — Там, откуда я пришел, есть одна пословица: человек предполагает, а бог располагает. Всякое случается.
— Какой бог? Ниггот или Крылатый Посланец? Или один из Неназываемого пантеона?
— Другой бог. Ты его не знаешь. Но считай, что тот, в которого веришь лично ты.
Питер задумался.
— Но ведь единственный настоящий бог здесь...
Но я уже ушел. Работа волшебника-безопасника заключается в том, чтобы с развитием событий ничего не произошло. Питер еще не разрывался и не страдал по-настоящему, поэтому его текущие просьбы вышли бы слишком мелкими, жалостно-никчемными, вопиюще скучными. Поэтому он поплелся вслед за мной, сел за обитый красным сукном стол, придвинул пишущую машинку и начал набивать отчет о том, почему гоблины все чаще обращаются в религию Крылатого Пророка и сбрасываются со смотровой площадки, надеясь на воскресение в День Великой Высоты.
Плевать ему было на гоблинов, убейся хоть каждый из них.
Переспали Питер и Л. на пятое или шестое свидание — невиданно целомудренный срок в наше развращенное время. Не берусь судить, что творилось в душе у жены Питера, тихой, ослабленной частыми родами, набожной (нигготианство) и довольно некрасивой женщины, но она совершенно точно заметила перемены в поведении мужа и поняла их причину. Вполне возможно, ей было все равно, потому что в тот день, когда все свершилось, супруга накормила поздно вернувшегося Питера безвкусным овощным рагу, посмотрела, сидя в кресле с вязанием, как он играет с младшенькими в железнодорожников, а вечером безо всяких возражений приняла его извиняющиеся ласки.
В это время Питер представлял Л., ее по-простому милое лицо, растрепавшуюся прическу, хрупкость плеч, красноту возбуждения, пятнавшую щеки, шею и маленькую грудь, — и потаенное, обнажившееся за два долгих года лишь для него: черные волосы внизу живота, аппендицитный шрам, слезы то ли счастья, то ли стыда.
Удивительно, но достойных тем для беседы у Л. и Питера так и не появилось. Их влечение переросло в нечто более глубокое, заставившее те самые неопределенно-интимные слезы выступить на глазах Л., безо всяких причин, о которых обычно пишут в модных журналах с полуголыми моделями — от людей до кентавресс — на обложках: широкого кругозора, интеллекта, самоуверенности, граничащей с наглостью, у мужчин или загадочности, умения удивить или той самой «опытности», которая должна восхищать и отвращать одновременно, у женщин. К сильнейшему в жизни чувству привели банальности: бытовуха, тоска, усталость от неопределенности, встретившаяся с опостылевшей семейной жизнью, и самое простое желание нравиться хоть кому-то. Питер не был красив или даже симпатичен, Л. отличалась неброской привлекательностью, в принципе свойственной коренным жительницам Кранкенбурга. «Сплошная серость», — сказал бы режиссер или художник — и попал бы в точку. Но истории о серости так же ценны, как и те сюжеты, что мелькают на проворачиваемой мимо бельма кинопроектора пленке или расцветают масляными островами на просторах холстов.
Секс их также не отличался изобретательностью, но пикантности ему придавал укоризненный взгляд пустоглазого драконьего черепа. Если бы придавивший жену Питера груз домашних забот не привел к безразличию, в ее взгляде появились бы та же зловещая чернота.
Все самое важное было высказано чуть позже, когда любовники привыкли к нечастым встречам, когда Л. перестала накидывать на плечи халат, отправляясь на кухню за брауни-джином.
— У меня была мечта, — сказал Питер, глядя, как Л., голая, разливает алкоголь по бокалам. — Сделать что-то такое, чтобы в мою честь назвали остров. Или лес, или мыс, или гряду камней в северном океане, из тех, что по недоразумению называют архипелагами. Мальчишкой я не понимал, что это невозможно. Хорошо было старым морякам. Нашел — назвал. А теперь все, что могли открыть, открыли. Остался только второй путь.
— Что за второй путь?
Они чокнулись.
— Переименование. Но я не хочу, чтобы в мою честь переименовывали остров или мыс. Ты как будто отбираешь у истории небольшой кусочек, подменяешь то, что было ценно многим поколениям до тебя, своими мелочными амбициями.
И это была одна из тех мыслей, ради которых я терпел запах тлеющего табака.
— В честь погибших драконоборцев ставят камни, — произнесла Л., играя в гляделки с черепом. — В каждом таком камне гномы сначала выдалбливают имя, потом количество убитых драконов. Остальное неважно. В выбитые буквы и цифры заливают магму, и, когда она застывает, ставят камень вертикально, прямо там, на границе с Сожженной Страной. Даже если камень расколется, магмовые буквы и цифры не исчезнут, они останутся навеки. Аднан говорил, будто у подножия новых камней вся земля усеяна лавовыми символами, как ковром. Я всегда боялась представить, как это выглядит.
Открытое окно выплюнуло в комнату резкий автомобильный сигнал, затем грохот столкновения — типичные кранкенбургские звуки, но Л. все равно вздрогнула, едва не пролив на скомканную простынь брауни-джин.
— И не нужно.
— У Аднана было шесть плюс один. Шесть ползучих, не вставших на крыло, и один латающий. Сейчас больше, наверное.
— Заткнись! Заткнись! Ты виноват! — заорали с улицы. Л. встала притворить окно, Питер любовался ею, потягивая джин.
— Уезжая, — Л. улыбнулась, — Аднан сказал так: не покупай дверного звонка, пока я не вернусь. А как вернусь, постучу столько раз сколько ползучих положил, потом пауза, потом еще за летучих, и ты поймешь, что за дверью — судьба.