Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Слова сказаны – стекло на наших глазах разбилось. «Да, – означают эти слова, – я поэт. А вы, делающие вид, будто отмечаете мой юбилей, нисколько не лучше тех, кто пил чай у миссис Тэббс. Вы интересуетесь ничего не значащими подробностями моей жизни, гремите ящиками моего письменного стола, смеётесь над Марией, над мумиями и над моими сердечными делами, а между тем всё, что я хотела бы вам о себе рассказать, находится здесь, в этом зелёном томике. Это избранные мои стихи. Купите их за четыре шиллинга и шесть пенсов. Прочитайте». – И она снова усаживается в кресло.

Какие непримиримые идеалисты эти поэты! Поэзия, они утверждают, не имеет ничего общего с жизнью. Мумии и вомбаты, Хэллам-стрит и омнибусы, Джеймс Коллинсон и Чарльз Кэли, заспиртованная морская мышь в баночке, мисс Тэббс, Торрингтон-сквер и Эйнсли-парк – всё это, включая религиозные догмы, весьма относительно, не имеет ценности, мимолётно, эфемерно. Существует только Поэзия, вопрос лишь в том, хороша она или плоха. И ответить на него возможно не сразу, а лишь по прошествии времени. Не так уж много путного сказано о Поэзии с тех самых пор, как она существует. Современники, как правило, ошибаются в своих оценках. Почти все стихотворения, включённые в собрание сочинений Кристины Россетти, были когда-то отвергнуты редакторами. Годовой доход, который она имела от стихов, на протяжении многих лет не превышал десяти фунтов, тогда как книги Джин Инджелоу, о которых она отзывалась саркастически, выдержали восемь прижизненных переизданий. Были, разумеется, в окружении Кристины Россетти поэты и критики, к суждениям которых можно было и прислушаться, но даже они подходили к стихам Кристины с весьма различной меркой.

«Ничего лучше в поэзии создано не было!» – восклицает об этих стихах Суинберн, восхищаясь «Рождественским гимном», который «жжёт как огонь и проливается лучами солнечного света, звучит как шум морских волн со всеми их аккордами и каденциями, недоступными ни арфе, ни органу, а также отдаёт многократно усиленным эхом, доносящимся с небес».

За Суинберном дадим высказаться профессору Сейнтсбери, который подвергнет всестороннему изучению главное произведение Кристины – поэму «Базар гоблинов» – и сделает вывод, что метр его правильнее всего будет определить как скельтонический, с примесью так называемых дурных стишков, и что в нём присутствуют разные стихотворные размеры, известные со времён Спенсера и пришедшие благодаря Чосеру и его последователям на смену деревянному грохоту силлабического стиха. Сейнтсбери обратит наше внимание и на нерегулярность стихотворных строк поэмы, свойственную пиндарическим стихам конца семнадцатого – начала восемнадцатого века, а также безрифменным стихам Фрэнка Сейерса и Мэтью Арнольда.

Выслушаем и уважаемого сэра Уолтера Рэли: «О такой совершенной поэзии невозможно читать лекцию, как невозможно долго говорить о воде, лишённой примесей. Говорить надо о поэзии поддельной, застойной или мутной от песка. Единственное, на что я способен, читая совершенные стихи, это плакать».

Что ж, приходится признать, что существуют по крайней мере три критические школы. Первая учит вслушиваться в музыкальный рокот поэтических волн, вторая исследует их метр, третья предлагает плакать от восторга. Следование сразу трём школам заведёт нас в тупик. Не лучше ли сосредоточиться на самих стихах и описать, пусть запинаясь, что мы сами ощущаем после их прочтения? В моём случае это:

«О Кристина Россетти, я должна со стыдом признать, что, хотя знаю многие твои стихи наизусть, я не прочла все твои книги от корки до корки. Я не подражаю тебе в своей литературной работе и ничего не знаю о том, как оттачивалось твоё мастерство. Я сомневаюсь, оттачивалось ли оно вообще. Ты была из тех поэтов, что послушны лишь инстинкту. Ты смотрела на мир под определённым углом. Ни годы, ни общение с мужчинами, ни чтение книг ни в малейшей степени не поколебали твоей точки зрения. Ты откладывала в сторону книгу, если она не согласовалась с твоей верой, ты избегала людей, которые могли бы пошатнуть её. Наверное, в этом была своя мудрость. Твои инстинкты были столь непоколебимы, чисты и сильны, что благодаря им ты создавала стихи, ласкающие ухо, как мелодии Моцарта или напевы Глюка. И при всей своей гармонии твои стихи были сложны: в звуках твоей арфы слышалось одновременное звучание нескольких струн. Как все пишущие инстинктивно, ты остро ощущала красоту окружающего мира. Твои стихи были наполнены „золотой пылью“, „огоньками сладчайшей герани“, твой глаз подмечал и „бархатные макушки“ камыша, и „стальные доспехи“ ящерицы. Сама того не сознавая, ты воспринимала мир с чувственностью, достойной прерафаэлитов и неподобающей той англокатоличке, какой ты была. Впрочем, ты расплатились с той католичкой сполна постоянством и печалью своей музы. Та сила, с какой давила на тебя вера, не давала упорхнуть ни одной из твоих песен. И своей цельностью твой литературный труд обязан, должно быть, этой вере. Печаль, сквозившая в твоих стихах, обязана ей же: твой Бог был жестоким Богом, твой венец был терновым. Как только ты начинала славить красоту, что открывалась твоему глазу, твой разум напоминал тебе, что эта красота тщетна и преходяща. Смерть, страх забвения, желание отдохнуть накатывали на твои песни тёмной волной. Однако в этих песнях мы слышим и радостный смех, и шум дождя, и топоток звериных лап, и гортанные выкрики грачей, и сопенье-пыхтенье-хрюканье „курносых и мохнатых“. Ты вовсе не была святой. Ты сидела, вытянув ноги, ты щёлкала кого-то по носу. Тебе ненавистны были пустословие и отговорки. Ты была скромна и вместе с тем решительна, ты не сомневалась ни в своём даре, ни в правильности своего видения. Твёрдой рукой ты правила рисунок своих стихов, придирчивым ухом вслушивалась в их музыку. Ничто несовершенное, лишнее или неуместное не портило впечатления от твоей работы. Словом, ты была художником. И потому, даже когда ты бряцала колокольчиками просто так, чтобы отвлечься, тебя навещала пламенная гостья, благодаря которой слова в стихотворных строчках плавились, становясь единым целым, так что выудить их оттуда не сумела бы ничья рука».

Так уж странно устроен мир и такое чудо эта Поэзия, что некоторые из стихов Кристины, написанные в маленькой задней комнате, не понесут никакого урона, в то время как мемориал принца Альберта покроется пылью и обратится в прах. Будущие поколения будут петь:

«Когда я умру, мой милый…»

или:

«Моё сердце – поющая птица…»

в то время как на месте Торрингтон-сквера вырастет коралловый лес и рыбки будут сновать в окне, у которого Кристина стояла когда-то, и на бывших мостовых будет расти трава, а вомбаты и крысы забегают на своих мягких лапках по зелёному ковру там, где прежде были проложены железнодорожные рельсы.

Размышляя о том и возвращаясь к биографии Кристины: будь я на чаепитии у миссис Тэббс, при виде маленькой пожилой женщины, поднявшейся со своего кресла и вышедшей на середину комнаты, я бы совершила нечто из ряда вон – сломала бы нож для разрезания бумаг или разбила бы чайную чашку в неуклюжем порыве восхищения, когда она сказала: «Я – Кристина Россетти».

Лирика

Собирают яблоки

Весною, украшая свой наряд,
Я обрывала яблоневый цвет,
А осенью, придя с корзиной в сад,
Увидела: на ветках яблок нет.
С пустой корзиной возвращалась я,
Держалась от других чуть-чуть поодаль.
Соседи дружно славили меня,
Подруги меж собой шутили вдоволь.
Победно распевая на ходу,
Шли две мои сестры – Джанет и Милли.
Их яблоки – крупнее всех в саду! —
Так ароматны, так прекрасны были!
Гертруда – неохватные бока —
Окликнула меня, смеясь мне в спину.
Мужская, очень сильная рука
Несла её тяжёлую корзину.
Ах, Вилли, Вилли, неужели те
Обычные плоды былого лета
Ты предпочёл любви и красоте,
Не помнишь больше яблоневого цвета?
По этой же тропинке мы брели,
В душистые цветы упрятав лица…
Но яблони давно уж отцвели —
И это время вновь не возвратится.
Похолодало к ночи… Надо мной
Сова ночная ухала, кружила.
Все возвратились парами домой,
А я – я возвращаться не спешила.
2
{"b":"876236","o":1}