—
А коль они замазаны одной кровью? Такие молчать будут, словно языка их лишили. Знают, чего их ждет, коль признаются.
—
То пусть приставы решают. Тебе же о том говорю, чтоб приглядывал тут за чужаками, коль в твоем приходе кто объявится. Уразумел?
—
Понял, как не понять, — согласно тряхнул головой Аввакум. — Только человек я здесь новый, мало кого знаю. Может, оставите до весны отца Аверкия? Ему тут каждый, словно сын родной, мигом чужаков отличит…
—
Не дело говоришь, двоих вас на одном приходе оставлять резону нет. Так что сам управляйся, привыкай…
Аввакум поклонился, подошел под благословение и на том простился с владыкой, пытаясь переварить и осознать все услышанное.
За дверью ему встретился келейник Спиридон, что робко стоял, прислонясь к стене и опустив голову с видом провинившегося человека.
—
Чего, Спиридонушка, не весел, добру голову повесил? — пошутил протопоп. — Поди, в Москву вместе с владыкой поедешь? Радуйся, на мир поглядишь, себя, как есть изобразишь… Гляди веселей!
—
Не берет меня владыка с собой, — не поднимая головы, ответил Спиридон.
—
Чего же так? Аль провинился в чем? Ну-ка, признавайся. — И он ткнул келейника пальцем под ребро.
Тот от неожиданности ойкнул, скривился, но ничего не ответил. В этот момент мимо шла главная кухарка Дарья, что услышала отрывок из их короткой беседы и не преминула вставить:
—
Опростоволосился наш Спиридончик, застал его владыка за блудным делом, потому и не берет с собой.
—
Да ничего такого и не было, — вспыхнул не знающий, куда деваться, бедный келейник, и щеки у него тут же густо покрылись алым цветом.
—
Было не было, поди теперь докажи, — хихикнула Дарья и подмигнула протопопу. — Зажал бедную Лушку нашу в темном уголке, и целоваться к ней лез, — сообщила она интересные подробности, — а тут, откуда не возьмись, Семушка наш собственной персоной пожаловал да и изловил их. Вот и не захотел после того с собой на Москву брать. Мне, говорит, такой келейник, что баб щупает, не нужен. Ладно, совсем со двора не прогнал…
—
Не может быть! — не в силах скрыть улыбки воскликнул Аввакум. — Чтоб наш тихоня — и вдруг…
—
Вот-вот, и я о том же, — подхватила Дарья, — владыка едва чувств не лишился, когда увидел, как келейник кухарку мою за титьки тискает! Стыдоба то какая! Ежели дальше так пойдет, так он всех баб в околотке перещупает…
—
И вовсе я ее за ти… за те места, — поправился Спиридон, едва не произнеся стыдное слово, — показалось владыке все. Вот вам истинный крест!
—
За те, за те самые места и щупал, — не унималась Дарья, — знаем мы вашего брата, только допусти, мигом своего добьются, а потом и узнавать перестанут, словно так и положено.
—
О ком это ты, матушка? — Протопоп не упустил случая подколоть бойкую кухарку. — Кто ж это с тобой после того случая вдруг да здороваться перестал? О ком таком гуторишь?
Теперь уже настала Дарьина очередь вспыхнуть пунцовым светом, она отмахнулась от Аввакума висящим на руке полотенцем и хитро сощурилась:
—
Может быть, и о вас, батюшка. Как знать… Вы ведь тоже все норовите мимо прошмыгнуть, доброго здоровья бедной вдове сроду не пожелаете.
—
Это кто у нас тут такая бедная и несчастная? — подступил к ней поближе протопоп и попытался ущипнуть за бок. — А ну, признавайся, когда это я тебя добрым словом не одарил?
Но та, словно ожидала от него нечто подобное, ловко увернулась, огрела его по лицу полотенцем и заспешила в свои кухонные покои, бросив через плечо на ходу:
—
Все вы кобели одинаковые, хоть в рясе, хоть без нее, лишь бы дорваться до бесплатного. А толку с вас никакого, одни пустые слова да побасенки…
Аввакум громко расхохотался, чем привел в полнейшее смущение продолжавшего стоять неподвижно Спиридона.
—
Видал, какая?! Огонь, а не баба. Вот подпадешь под такую, житья не даст, во всем верховодить начнет. Берегись, сын мой, а то добром дело не кончится…
—
Да я чего… — промямлил тот, — я поговорить с Лукерьей хотел. Просил ее, чтоб рубаху мне заштопала, а то изорвалась вся уже. — С этими словами он потянул на себе рубаху и показал на здоровущую дыру под мышкой.
—
А сам-то, что ли, не можешь? — улыбнулся Аввакум, хотя для него такая задача была тоже трудновыполнима. — Так и есть, сперва рубаху тебе зашьет, а потом и к себе пришьет. Намертво! Истинно говорю, берегись пуще всего баб тихих, да покладистых. А что за Лукерья? Кажись, не знаю ее. Покажешь? Я их насквозь вижу, сразу скажу, стоящая или нет. Так что, покажешь? — заговорщицки подмигнул ему протопоп.
—
Зачем вам, батюшка, глядеть на нее? — удивился тот. — Ничего в ней особенного нет, вместе с Дарьей обеды готовит.
—
Это прыщавая, что ли, такая? Волосья рыжие и нос приплюснутый? — с улыбкой поинтересовался Аввакум.
—
И совсем она не такая, — обиделся не на шутку Спиридон. — Красивая она, — вздернул он подбородок вверх, — меня жалеет… — И направился в сторону выхода, не желая продолжать дальше разговор о своей избраннице.
—
Ой, братец, попал ты, ох, попал! — вновь рассмеялся Аввакум вслед ему. — Бывает, что сова лучше ясна сокола. А венчаться надумаете, милости прошу, окручу как у людей, честь по чести…
Но Спиридон уже не слышал этих слов, а, выскочив на улицу, помчался в свою кладовую, где перво-наперво закрыл дверь на засов и, забившись в угол, не сдерживаясь, зарыдал, размазывая по лицу обильно капающие из глаз слезы.
—
Ну, почему люди такие злые? Что я им сделал? Худо мне одному-одинешенькому жить, ох, как худо! Где вы есть мои матушка и папенька? Слышите ли меня?
А за стенами его каморки жизнь шла своим чередом: владыка спешно готовился к отъезду, на кухне готовили хлеба ему в дорогу, истопник Пантелеймон сговаривался с дворовым Иваном Смирным как бы потихоньку выпить по махонькой за отъезд своего начальника, а Иван Струна сладостно мечтал, какие порядки заведет, оставшись за главного. И только девка Лукерья со страхом думала, чтоб владыка не передумал и не забрал Спиридона с собой в Москву, а то обратно он вполне может и не вернуться, найдя там себе кого и побойчее, нежели она.
…Собирался в дальний путь и отец Аверкий, которого владыка, как и обещал, отправил в Березов. Отлежавшись и обретя способность двигаться, хотя и опираясь на трость, он несколько раз просился на прием к владыке, но тот, сославшись на занятость, так и не допустил иерея до своей высокой персоны. Он хорошо знал, о чем тот будет его просить, и, чтоб не тратить время даром, велел не принимать несчастного старика.
И хотя архиепископа Симеона нельзя было назвать жестокосердным и к чужой боли бесчувственным, но в последнее время он стал все меньше замечать беды и заботы близких ему людей. Годы сделали свое, и он теперь больше думал о том, как ему прожить день завтрашний, выстоять очередную службу, отписать вовремя в Москву и в многочисленные приходы, проследить за своенравной и нерасторопной дворней, вовремя прочесть положенные перед сном молитвы и не показать вида, что устал. А усталость эта с каждым днем накапливалась, тянула вниз, в бездну и конца тому не было видно.
Владыка понимал, пора проситься на покой, тем более что новый патриарх отнюдь не жаловал его и отказывал во многих самых малых просьбах. Но ставший уже привычным высокий пост сибирского владыки не отпускал, а затягивал все глубже и глубже. Все вокруг ждали его слова, скорого решения, но былых, прежних сил уже не стало. Они ушли куда-то, сгорели, словно подожженная сухая лучина. Поэтому зимнюю поездку в Москву он воспринял как отдых от каждодневных забот и все нерешенные дела оставлял своим приказным, надеясь, что они без него справятся со всем, до чего у него не дошли руки.