В первые же дни войны Арон крепко думал, как ему правильней поступить – остаться при сиротах или пойти на войну вместо сына. Решил – на войну. Над ним в военкомате посмеялись, посоветовали на печи сидеть, но он воспользовался неразберихой и пусть не совсем честно, но своего добился. Арон был уверен, что остальных эвакуируют, и считал, что не пристало ему, вполне еще здоровому человеку, на юга кататься. Одно его заботило – как он будет трефное кушать и разрешат ли ему товарищи командиры молиться, хоть бы и без миньяна [9]. Об этом он размышлял уже по дороге на фронт и решил так – бульбу и кашу наверняка дадут, большего не надо, а молиться можно и тайно.
Вскоре стало ясно, что его родню, не относившуюся к партийному начальству и на взятки денег не имевшую, на юга не забрали, оставив фашистам на растерзание. Те и растерзали. Попросил бы Арон у всевышнего смерти, но грех это, вот и жил по инерции да и воевал так же. Служба, контузия, госпиталь, медаль – все как у людей, но после госпиталя «списали». По возрасту, состоянию здоровья и тому, что определили последствием контузии – легкой ненормальности. Часами сидел Арон в углу и что-то бормотал. Он молился, закрыв глаза, в такт святым словам покачиваясь корпусом – так ему лучше вспоминалось, ведь молитвенника при себе уже не было – сгинул на армейском пути. Но всех этих деталей он никому не объяснял, вот его за контуженого и приняли.
Со временем мирское все меньше интересовало Арона, и к концу войны он был так погружен в свой Святой мир, что в Витебск поехал по той же инерции, по какой вставал по утрам. Возвращение к родному пепелищу страшило его, но погружение в такие бытовые вопросы, как поиск иного места жительства и трудоустройство, казались ему непреодолимыми. В Витебске, как он предполагал, еще помнили добросовестного сапожника Арона, так что с божьей помощью как-нибудь сложится.
Сложилось вполне сносно – по сапожной части работы после войны было достаточно, а мастеров осталось мало, поэтому место в мастерской нашлось сразу. Правда, вместо сгоревшего дома ему выделили квартирку в полуподвале, но зато свою, а не коммунальную, и с учениками он там вполне спокойно мог заниматься – в подвал вход был отдельный, и топот его визитеров соседям не докучал, даже когда те расходились за полночь.
Бывшие знакомые Арона не узнавали – вместо ушедшего на фронт немолодого, но еще довольно сильного мужчины, в город вернулся древний старец. Борода, которую Арон отпустил еще в госпитале, уже покрывала седыми кольцами не только щеки и подбородок, но, сползая по шее, довольно уверенно защищала тощие ключицы своего хозяина, внешне накидывая тому лет двадцать. Взгляд, ранее энергичный, полный заботы о нуждах домочадцев, взгляд отца большого семейства, стал взглядом человека, уже повидавшего все и не по своей воле застрявшего между этой жизнью и будущей. Движения, когда-то сильные, ловкие и уверенные, стали скупыми и размеренными. Со старых времен при Ароне осталась лишь страстность речи. Но если раньше она требовалась ему для порицания нашкодивших отпрысков, спора с привередливым клиентом или разговора в мужской компании, то теперь использовалась лишь в общении со Всевышним. Люди Ароновых эмоций больше не удостаивались.
Единственная комната служила ему и гостиной, и спальней, готовил он тоже в ней. Кухня в принципе была, но там он хранил картошку, приносимую учениками, да дрова на зиму. Готовить было намного удобней в комнате – в углу на колченогом столике стоял керогаз, и, пока на нем варилась нехитрая снедь, та же картошка, хозяин мог не отвлекаться от Книги или от урока. Этот керогаз Марик видел своими глазами, поражаясь его допотопности, почему-то такие были только у стариков, а в его доме и в домах всех его друзей были полноценные плиты – в основном дровяные, но большие, настоящие. А тут всего одна конфорка!
«Чему ты удивляешься? Рэб Арон тоже один, вот ему одной конфорки и хватает!» – говорила Марику мама, но этот керогаз не отпускал его внимания. Сколько раз мальчик отвлекался от урока, завороженно разглядывая пламя, которое то подлизывалось к кастрюле синевато-оранжевым языком, то копотно задыхалось. А ведь отвлекаться было некогда – дома ждали школьные задания.
В тот день, проходя по Тельавивчику Кировского парка, Марк Аркадьевич рассматривал его обитателей и прикидывал, у кого из них на закопченной кухне фурычит такой же, как у Арона, керогаз. Ему казалось, что, угадав такого человека, он и найдет того, с кем сможет поделиться редкой книгой, кто поможет ему разобрать скрытый в ней смысл, а может, и разберет его жизнь. На скамеечках болтали о своем, о девичьем седовласые еврейские старушки в газовых платочках, и только поодаль, на эстраде, Марк увидел стариков. Два пожилых еврея корпели над шахматной доской, остальные, обступив их, озадаченно смотрели на ход партии, то размышляя, то едва сдерживаясь, чтоб не выкрикнуть свой вариант хода. Ни один из них Марку не подходил. Вроде и лица умные, солидные такие деды, у одного на летнем пиджаке даже планки орденские. Головы у всех покрыты, но как бы от солнца, хоть и сидели в тени – у кого кепка, у кого газетный кораблик, никакого намека на ермолку. Эти старики были не похожи на рэб Арона так же, как Рига восьмидесятых не была похожа на послевоенный Витебск его детства. Но главное было не в этом – среди них не нашлось седобородого старика, а Марк точно знал, что помочь ему разобраться с сутью книги и всей его жизни может только пожилой еврей с традиционной бородой.
Не найдя искомого человека, Марк понял, что, стоя на одном месте и вперившись взглядом в шахматную группу, он выглядит довольно глупо. Болельщики уже не столько следили за игрой, сколько смотрели на него, и, когда они встретились взглядами, сделали приглашающий жест. Увидев между собой и ими тележку мороженщицы, Марк решительно направился к ней, всем своим видом давая понять, что только мороженое и разглядывал. Купил любимое, «Синичку», и не потому, что самое дешевое, за восемь копеек, а потому, что считал его самым вкусным.
Продолжив свой путь, Марк удивлялся тому количеству важных вещей, о которых он еще сто лет не вспомнил бы, не попадись ему сегодня этот жук с книгой. Тут же и израильская родня на ум пришла, и покойный отец, и то, что сестре там должно быть совсем несладко – возраст для работы критический, дочь-подросток со своими выкрутасами, сына в армию забрали и вдовая мать на ней, а он, Марк, здоровый мужик, даже денег им подкинуть не может – ну не через сберкассу же перевод оформлять!
В таких размышлениях Марк добрался до дома. Торопливо отперев дверь, он зачем-то проделал все те манипуляции, которые обычно предшествовали прослушиванию «вражеских голосов» – дверь на задвижку, окна закрыть и зашторить, из освещения только настольная лампа. Заварил чай, положил туда три традиционные ложечки сахара – он когда-то вымечтал их в полуголодном детстве и теперь чувствовал себя царем каждый раз, когда сластил горячий напиток. Водрузив на стол книгу, он поставил рядом кружку с чаем, открыл страницу наугад и нырнул. Вынырнул через четыре дня и три ночи. Все это время он не ел и не спал, лишь иногда выходил в уборную или на кухню, налить еще крепкого сладкого чаю.
За эти дни он передумал всю жизнь, понял и причину своего одиночества. Он же еще маленьким мальчиком был, когда мама ему начала говорить, какой он умничка и красавец и как будет ему хорошая еврейская жена. «Вон уж соседки, у которых дочки растут, облизываются на тебя, что кошка на сметану, все хотели бы такого зятя! Да что там соседки, даже столичная Фридманиха, которая у Ентл гостит – и та заходила. Как бы между делом, за пустяком каким-то, а сама с тебя глаз не сводила. Ты тогда за столом сидел, перышко для учебы точил. Не помнишь? Конечно, что тебе таких глупостей помнить, их много, даже Фридманих, а ты у нас такой один. Вон, и рэб Арон тебя называет ды кляйнэ хухэм [10], а уж он-то разных ребят видел. Как дай бог подрастешь, найдем тебе подходящий шидух [11]. Богатая, не богатая – это уж как повезет, главное – чтобы хорошая еврейская девочка. Усвой, май кинд, Хорошая Еврейская Девочка!»