– Просыпайся!
Лиза открывает глаза. Хмурое утро таращится в окна. Ксения стоит простоволосая, в расстёгнутом ватнике. На месте верхней пуговицы торчат усики порванной нитки.
На нижней губе у Ксении кровь. Удивительно, как из такой белой губы может сочиться такое красное.
– Что?
Собираться, бежать в город, прочь, прочь, прочь?
– Папа пропал.
– Он же приезжал ночью.
Длинные фразы опять даются Лизе тяжело.
Ксения тараторит, как отличница у доски:
– Приехал пьяный, мы повздорили, он вышел во двор. Я слышала, заводил машину. Уехал – и нет его.
– Догоняется где-то?
– Может быть.
Лиза идёт выносить помои. Обувается в сенях и видит мамины «парадные» валенки на резине. Они стоят не на полочке, а в стороне, и подошвы у них в рыжем песке. Такого песка нет ни во дворе, ни на огороде. Где это мама умудрилась?
Воровато оглянувшись на дверь пуни, где гремит о дно подойника молоко, Лиза обтирает подошвы маминых валенок тряпочкой. Зачем – сама не знает. Нужно. Вот и всё.
На стол собирают молча. Динке относят еду в кровать – та даже не благодарит, с беспокойством поглядывая в окно. «А куда папа поехал?» За столом Ксения и Лиза молчат, не поднимают глаз, боятся брызнуть друг в друга выбродившей чернотой.
Крепчает мороз. Звеняще-чистое небо висит над безжизненным «Уралуглеродом».
Лиза знает: они одни, и никто не придёт на помощь.
Светлов не возвращается и к обеду. Ксения разогревает суп, тушёную капусту, бросает в кипяток сосиски – они лопаются, выворачиваются мякотью наружу. Увидев это, она бежит в отхожее место, где сухие спазмы сотрясают её с ног до головы.
Лизка шуршит у плиты, как мышь.
В углу скребётся настоящая мышь, неуловимая, как мститель.
«Тут, дядя, мыши».
Завывания в трубе становятся громче.
«И вострубили в трубы, народ восклицал громким голосом, и от этого обрушилась стена до основания, и войско вошло в город, и взяли город».
К обеду никто не притрагивается.
Красный луч лопается внутри стеклянной сахарницы, и капли разлетаются по всей кухне.
В сумерках стучат у ворот. «Кого ещё несёт?» Светлов бы стучать не стал, это точно. Лиза приоткрывает тяжёлую створку и видит участкового Петра Фёдоровича. В полинялом ватнике поверх форменной одежды он кажется ещё круглее, и она не сразу узнаёт его.
– Пфуй, не проехать, всю ночь снег шёл. Машину бросил на окружной, – бурчит он вместо приветствия, а потом, словно, спохватившись, уже в сенях спрашивает, – войти можно?
– Ой, Пётр Фёдорович, здравствуйте, – частит Ксения. – Чайку? Мы как раз собирались.
– Не до чаю, Ксения, не до чаю, – мнётся участковый.
– За пьянку, что ли, мой загремел?
Ксения умеет подстраиваться под собеседника. Секунда – и вот она уже заправская деревенская баба. «Мой». Лизу передёргивает, она уходит на кухню и там садится в самый тёмный угол.
Улыбка делает ссадины на лице Ксении заметнее. Пётр Фёдорович качает головой:
– Сильно он вчера нагрузился?
– Да, в дрезину. Уехал куда-то посреди ночи. Как видите, пыталась удержать – получила.
– Ладно, что вокруг да около ходить, – неожиданно зло говорит участковый, – в карьере Светлов. Доездился, прости Господи, – и добавляет тихо, чтобы Лиза не услышала, – погиб он, Ксюш.
Но Лиза слышит, слышит. Не она даже, а грозное существо внутри. Она вскидывается, как лезвие на пружине. Её как будто выключают в кухне и включают в коридоре – незаметная, неслышная, белые косы бьются за спиной.
Улыбка Ксении гаснет, лицо превращается в скорбную маску, но Лиза – только она! – успевает заметить, как на секунду, одну секунду, мелькает странное выражение…
Его не перепутаешь.
Она довольна.
Довольна.
Не рада случайности, а довольна – собой.
Собой?
А потом вместо черноты из глаз Ксении брызжут слёзы.
– Надо опознавать, Ксюша, – мягко говорит участковый.
Он снимает с крючка ватник и набрасывает ей на плечи:
– Застегнись, там мороз.
Лиза бросается подавать валенки. Под ними остаются влажные следы, но в суете и полумраке сеней их никто не замечает. Никто ли? Ксения смотрит на неё в упор.
Скрипит половица.
Воет в трубе.
Тваррррррр.
Чернота, выплёскиваясь из их глаз, затопляет дом.
– Я скоро, – Ксения клюёт дочь в ухо холодными губами.
В совершенной черноте, которая теперь не кажется страшной, Лиза допивает остывший чай, машинально ополаскивает кружку и поднимается наверх. Дом умолкает, мирно сопит Динка.
Светлов в карьере. В песчаном карьере.
Фонарь над крыльцом очерчивает жёлтый круг посреди заваленного снегом двора. В окно видны баня, огород, высокий забор, а за ним – непроглядная тьма, в которой прячется зубчатый лес.
Он был пьян и съехал с дороги в карьер.
Ещё и пару сигнальных столбиков сшиб – под снегом они совсем не видны, эти низенькие чёрно-белые столбики, похожие на сморчки.
Она не знает, куда он ездил.
Ночью шёл снег и занёс все следы.
Динка рыдает.
Лиза украдкой трёт мокрым пальцем глаза, чтобы покраснели.
Ксения плачет сама.
Участковый говорит: «Горе-то какое, господи».
Ксения плачет горше.
Ксюха-непруха, вокруг которой все мрут.
Староуральск, 2011
Не квартира, а костюм с чужого плеча. Тут жмёт, здесь тянет, и в целом в ней неудобно. Поскорее бы снять, да не снимешь теперь, она не съёмная.
Места мало, вещей много.
В окне монотонный бетон, убогая детская площадка и неаппетитная каша газона. Под качелями лужа, вокруг горки лужа. Десятилетняя Динка гулять не хочет, упирается, кривит ротик: «В лес хочу-у-у». В школе, правда, ей понравилось. Подружек завела, в отличницы пробивается.
Лизка отходила две недели в школу и сказала твёрдо: больше не пойду, хоть под поезд бросайте.
Ксения поковыляла к директрисе.
Недовольный охранник не хотел её пускать, ощупывал взглядом старушечью куртку, волосы с ранней сединой. Наконец, допустили до директрисы, как до августейшей особы. В кабинете у Ксении в глазах зарябило: кубки из поддельного золота, грамоты, фотографии, и на фоне всего этого великолепия – худенькая остроносая гестаповка.
– Вот они, плоды вашего семейного обучения, – закатила она глаза. – Не ребёнок у вас, а зверёныш. Маугли. Выпускной класс! Как только довели до такого? По-хорошему мне бы в опеку сообщить надо.
Ксения стояла перед ней, как царевич Алексей на картине Ге; сесть ей не предложили. Комкала в руках старые трикотажные перчаточки, изучала пол – тоже в клетку, кстати, как на картине.
Зверёныш! У зверёныша мать – зверь.
– В опеку? Это славно, что в опеку, – и зашипела, выдвинув голову вперёд, как кобра, – вас с людьми нормально разговаривать не учили? Думаете, если не состоятельная, то об меня ноги вытирать можно? Я не овца бессловесная. Лизу я из школы заберу, но, если вдруг, не дай бог, куда-нибудь на меня поступит какая-нибудь телега – я добьюсь, чтобы вас направили работать в школу для малолетних преступников. Я могу. Я всё могу. Это вы меня ещё плохо знаете, ясно? – И вышла, пока страх не попал в дыхательное горло.
Ждала пару недель тёток из опеки, драила полы, готовилась держать осаду. Никто не пришёл.
На работу Ксению не брали. «Какой у вас стаж? А почему столько не работали? Извините за прямоту, вы что, пьёте?» Она покрасила волосы, купила косметику и приличный костюм, но и это не спасло.
«Мы вам перезвоним», – очередной рот растянулся в вежливой равнодушной ухмылке. Разумеется, не перезвонили.
Изжёванная, как жвачка из детства, которую передавали от одной к другой пять девчонок, она тряслась в автобусе через весь город и думала с горькой иронией: «А что, если действительно начать пить? Я буду соответствовать их ожиданиям?»