21 июня. Четверг
«…Сегодня я читал в «Сыне отечества», что приговорено расстрелять двух офицеров: Арнгольдта, Сливицкого и унтер-офицера Ростковского, и за что? За то, что они невежливо отзывались о священной особе императора и порицали действия русского правительства в Польше[88]. Это, право, смешно. Наше правительство хочет всем вбить в голову насильно, что оно поступает прекрасно во всех отношениях, и запретить порицать его действия. Это довольно странно. Неужели наше правительство и колебаться не может? Не понимаю, право, что оно думает сделать подобными поступками. Я думаю, что оно не потушит искру, а раздует ее в пламя. И смирные-то до сих пор люди, наконец, ожесточатся, тогда уже будет плохо. Я вон нигде никакого участия не принимал и принимать не буду; да едва ли у меня хватит настолько воли, чтобы обуздывать свои стремления. Сердце разрывается на части, когда слышишь об несчастной участи людей, конечно, передовых, потому что они решились собою жертвовать для таких глупых людей, которые называются русскими. Мало ли пострадало у нас из-за этой идеи? Незабвенными останутся имена Пестель, Рылеев, Бестужев, Муравьев, Каховский. Они себя не жалели для народа, а чего добились? Виселицы. Говорят, что, когда император был в Царском Селе, в него стреляли[89]. В «Сыне отечества» было недавно напечатано, что в генерала Лидерса, бывшего наместника Польши, выстрелили из пистолета. Состояние здоровья его, как я сегодня читал, неудовлетворительно, чему я очень рад. Пусть бы таких господ побольше убралось на тот свет. Не мешало бы туда отправить Панина да обоих Адлербергов[90]. Теперь гвардейские солдаты заступили место городовых. Одной полиции теперь в Петербурге несколько тысяч. Противно ходить в публичных местах, как, например, в Таврическом саду. Беспрестанно попадаются гвардейцы, которых прежде там и не бывало. Прогуливаются так невинно, как будто они ничего не замечают, а наверное знаешь, что ни одно подозрительное, по их мнению, слово не пропадет даром. Сейчас подслушают и донесут куда следует. Государь взял присягу с нескольких полков, что они будут шпионами и фискалами, начиная с генерала и кончая рядовым.
Похвальный поступок гвардейских офицеров — нечего сказать. Издаются новые цензурные правила, и за то, что их не исполняют, уже приостановлены журналы «Современник» и «День». Черт знает, право, что у нас такое делается? Все вверх дном пошло. И сам-то живешь ненадежно. Того и гляди, что на другой день очутишься где-нибудь в крепости за одно неосторожно сказанное слово. Говорить громко невозможно, потому что во всяком нужно видеть шпиона…»
В следующие несколько дней наступление правительства усиливается. 7 июля 1862 года арестованы Чернышевский, Серно-Соловьевич — и слухи, слухи, слухи…
11 июля. Среда
«Говорят, что Адлербергов и Баранова[91] отставили. Слава богу! Тремя дураками меньше стало. Сегодня я услышал, что Михайлов, сосланный в Сибирь, с последней станции по дороге туда бежал вместе с жандармским офицером, которого к нему приставили и на которого правительство много надеялось. Он бежал в Лондон, к Искандеру, как раз ко Всемирной выставке. Наконец настанет время, когда Лондон будет заселен одними русскими беглецами[92]. Лидере, которого чуть не застрелили, оправился и уехал в Берлин. Я решился заниматься естественной историей…»
Старый дневник подходит к концу. Владимир Чемезов выходит из гимназии с 20 пятерками, 25 четверками и 10 тройками, за что полагается «похвальный аттестат, дающий право поступить на службу с чином четырнадцатого класса».
Семнадцатилетнему недосуг да как-то, видно, и неохота продолжать детскую забаву — дневник писать…
Надо в академию поступить, решить проблему своих взаимоотношений с прекрасным полом и вследствие этого сделаться взрослым.
В Медико-хирургическую академию экзаменовались, по нашим сегодняшним понятиям, очень быстро, дня за два.
21 августа. Понедельник
«Сегодня я встал в 7 часов утра, заснув в 2 часа ночи. Повторил закон Божий, физики и, дождавшись Рибо, в 9 1/2 часов отправился в академию. Там, уже за оградой пред летней конференцией, прохаживались многие, а в том числе и некоторые из моих знакомых. Вскоре пришли профессора, и мы отправились в залу. Сев на табурет за столом, я взял у дежурного офицера сочинение (по физике). Попалось: о Бойлевом законе для воздухообразных тел и о манометре. Я написал все, что знал, и подал Измайлову. Просмотрев его, он спросил, каким инструментом измеряется действие сгустительного насоса, и когда я ответил, то, сказал: видно, что вы знаете, спросил, где я воспитывался, и написал удовлетворительно. Некоторых он спрашивал из математики; боюсь, чтобы и меня завтра не вызвал. Тогда я пропал. Потом я взял у Фаворского тему на латинское сочинение: «О президенте Американской республики». Я ничего не помнил из Американской войны. Однако кое-что написал с помощью хронологии. У Фаворского тоже получил удовлетворительно. Держал бы я и из закона, да священника не было и немца тоже. Придется завтра держать из этих предметов. Я, однако, боюсь, чтоб мне не срезаться завтра на экзамене из математики. А это будет очень худо, если я не выдержу. Ничего, что тут горевать прежде времени. Как-нибудь да сойдет…»
Еще через полтора месяца.
13 октября. Суббота
«Желание мое исполнилось. Я поступил в академию. Но толку из этого пока мало…»
Нам, впрочем, уже хорошо знаком Владимир Николаевич Чемезов — со склонностью к нытью, самоанализу, вспышкам, — и вдруг 8 ноября неожиданное решение:
8 ноября. Суббота
«Я намерен как можно более и подробнее и чаще писать об Медицинской академии, чтобы потом иметь возможность теперешний быт академии сравнить с будущим. Не знаю, с чего и начать. С того разве, что студенты носят офицерскую форму и отличаются от них только красным шифром вместо серебряного или золотого, смотря по пуговицам. Однако лень стало писать. Надо заниматься — и того не хочется. Так лучше упражняться в силе. Все так на свете. Что хочешь сделать, никогда того не сделаешь…»
Но благой порыв, благой порыв!.. Следующая запись уже 27 мая 1863 года, затем 1 июля!
1 июля. Четверг
«Живительно, что со мною делается. Кажется, влюбился в Дж. Соня принесла ее портрет. Сердце у меня забилось, и я с наслаждением любовался изображением дорогого для меня существа. Действительно, я влюблен. Еще при похоронах ее брата она произвела на меня впечатление, и я дня три не мог забыть ее миловидного личика. Потом мало-помалу забыл. Подарок атласа заставил меня сходить поблагодарить их. Наконец сама Е.И. познакомилась с сестрами, так что все способствовало моей любви к ней. Что я влюблен, в этом теперь нет сомнения. Для чего я всегда хорошенько одеваюсь и украшаюсь, когда иду к Дж.? Когда Е. И. приходила к нам, я не мог заниматься. Мне хотелось выйти, сесть и любоваться на нее и просидеть так долго. Эти фразы не из романа выписаны. Я сам прежде не верил в любовь, смеялся над влюбленными, а теперь и самому пришлось испытать это. Я бы, впрочем, очень рад был, если б освободился от этой глупой любви. Что в ней толку? Я еще молокосос, жениться не могу, для чего же развивать в себе это чувство? Притом я хочу жениться, когда составлю себе имя, карьеру, состояние, а до этого еще далеко. А Дж. мне очень нравится. Я люблю ее как-то особенно. Мне делается неприятно, когда говорят о ней неприлично. Я бы кажется готов был растерзать того, кто б осмелился нанести ей оскорбление. Как бы <я> рад был, если б она отвечала мне взаимностью. Если я буду когда-нибудь ее мужем, я буду все делать для нее, что только пожелает. А глупо, право, мечтать. И ведь сам знаешь, что и любить-то глупо, а что станешь делать? Это от меня не зависит. Хорошо б было, если бы хоть другие не заметили, да я такой человек, что не сумею скрыть никакого своего чувства. Ну что, если дойду до того, что не буду в силах совладать с собой и откроюсь ей или Ел. И. заметит во мне что-нибудь необыкновенное? Я не знаю, что тогда буду делать. Если она останется ко мне совершенно равнодушна, не выйдет за меня замуж и любовь моя разовьется еще более — я, кажется, застрелюсь. До сих пор я не понимал, что значат душевные страдания, а теперь, к несчастью, коротко познакомился с ними. Когда я, будучи в воскресенье прошлое на музыке в Павловске, не догнал их в саду и думал, что замечен ими — что тогда во мне происходило, я даже не могу объяснить: я, право, готов был наложить на себя руки. Нет, я влюблен, решительно влюблен. А как тяжело сознаться в этом, да еще должен скрывать. Глупо, глупо, что я влюбился! Главное, я не могу уже отстать теперь. Меня так и тянет к ней, я бы все отдал ей, что имею, лишь бы она была моя и сочувствовала мне. Да чем я могу заслужить ее расположение? Никаких достоинств, отличающих меня от других, по крайней мере недюжинных, — не имею, физиономией — урод уродом… Видно, мне придется погибать даром».