И вот наступает день, когда государственный преступник второго разряда Михаил Лунин решает написать, пока не поздно, Историю декабристов. Ведь можно умереть, не оставив памяти, кроме следственных протоколов, в которых очень мало или ничего нет о самом главном в декабризме — стремлении отменить крепостное право, самовластие, рекрутчину, военные поселения.
В стране же, по словам Лунина, ложные сведения об осужденных «распространили в сословиях малообразованных, которые верят всему, что напечатано, и между духовенством, которое верит всему, что приказано…».
Для чего же тогда они протестовали, шли в Сибирь?
По Лунину — «Восстание 14 декабря как факт имеет мало последствий, но как принцип имеет огромное значение».
Все так. Но что же делать? Не бунтовать же сызнова — под надзором внимательных стражей и доносчиков.
«Наша жизнь кончилась», — говорит кто-то после приговора.
«Здесь, в Сибири, наша жизнь начинается», — отвечает Лунин. Он уже задумал нечто необыкновенно смелое. Надо только выйти на поселение, ибо на каторге запрещено писать и можно подвести товарищей; ссыльный же в большей степени «сам за себя…».
Многие друзья уговаривают Лунина не дразнить «белого медведя», то есть властей не задирать. Но Михаил Лунин своим «издевательски-ясным почерком» (Тынянов) пишет несколько сочинений, столь же замечательных, сколь опасных: «Моя цель нарушить всеобщую апатию».
Его сочинения — в руках у товарищей, потом — у некоторых жителей Иркутска и Кяхты; рукописи незримо и медленно движутся на запад, к столицам…
С помощью своего кузена Никиты Муравьева, одного из лидеров декабризма, а также члена общества Соединенных славян Петра Громницкого Лунин пишет правдивую историю тайного общества, историю восстания, беззаконного следствия и казни, наконец, просит прислать ему список всех судей.
В Петербурге, в 1826 году, декабристов приговорили к казни или каторге, а близ Иркутска, около 1840 года, Михаил Лунин приговаривает своих судей к позорной памяти и уверен, что «его верх возьмет». Он отнюдь не теряет хорошего настроения, дожидаясь нового ареста и раздаривая свои вещи приятелям и знакомым.
«Я готов, друзья мои, я готов…»
Донос не замедлил поступить к Бенкендорфу и царю. Открыв доставленное сочинение Лунина, Николай I увидел на первом же листе: «Тайное общество принадлежит истории… Общество озаряет наши летописи». Царь такие тексты не любил и не замедлил распорядиться…
27 марта 1841 года, на пятнадцатом году декабристского тюремно-ссыльного житья, жандармы врываются в сибирское село Урик и забирают Лунина, не объявляя, что с ним сделают. Сам он полагает, что должны «отправить на пулю», то есть казнить…
Сохранились воспоминания ревизора Львова (того, который так весело ехал в сибирскую командировку):
«Почтосодержателем был тогда в Иркутске клейменый, отбывший уже каторгу старик 75 лет Анкудиныч, всеми очень любимый… Тройки <для арестованного и охраны > были уже готовы — а его нет, как сверху послышался его голос: «Обожди, обожди!» И, сбегая с лестницы, он сунул ямщику в руки что-то, говоря: «Ты смотри, как только Михаил Сергеевич сядет в телегу, ты ему всунь в руки… Ему это пригодится!.. Ну… с Богом!»
У меня слезы навернулись. Конечно, этот варнак <преступник>, посылая Лунину пачку ассигнаций, не рассчитывал на возврат да едва ли мог ожидать когда-либо с ним встретиться».
В это же время к последнему прощанию с Луниным готовились и его друзья, также спешно собиравшие деньги…
Чиновник Львов, успевший сблизиться с декабристами, попросил жандармского майора Гавриила Полторанова, который отправлялся с Луниным, остановиться в тридцати верстах от Иркутска, а сам поспешил домой… Затем следует один из самых печальных и трогательных эпизодов в сибирской истории декабристов, сохраненный рассказом Львова:
«Артамона Муравьева, Панова, Якубовича[58] и Марию Николаевну Волконскую в доме у себя я нашел в лихорадке; а Мария Николаевна спешила зашивать ассигнации в подкладку пальто, с намерением пальто надеть на Лунина при нашем с ним свидании в лесу. Надо было торопиться!.. Мы поскакали. Верстах в тридцати мы остановились в лесу, в 40 шагах от почтовой дороги, на лужайке. Было еще холодно и очень сыро, снег еще лежал по полям; и так как в недалеке нашего лагеря находилась изба Панова, он принес самовар и коврик, мы сели согреваться чаем и ожидать наших проезжающих. Несмотря на все старания Якубовича нас потешать рассказами и анекдотами и Панова, согревающего уже третий самовар, мы были в очень грустном настроении. Послышались колокольчики…
Все встрепенулись.
Лунин, как ни скрывал своего смущения, при виде нас чрезмерно был тронут свиданием; но по обыкновению смеялся, шутил и своим хриплым голосом обратился ко мне со словами: «Я говорил вам, что готов… Они меня повесят, расстреляют, четвертуют… Пилюля была хороша!.. Странно, в России все непременно при чем-либо или при ком-либо состоят… Я всегда — при жандарме».
Напоили мы его чаем, надели на него приготовленное пальто, распростились… и распростились навсегда!»
Лунина увозят на восток, в нерчинские каторжные края, откуда уже всех декабристов перевели на поселение… Увозят с таким секретным предписанием, что даже иркутским властям не велено его читать, и только нерчинский горный директор — высшая власть для гигантского каторжного края, — только он вскроет конверт и прочтет в приказе самое зловещее из всех сибирских каторжных названий: Акатуй…
Оттуда Лунину уж не выйти.
Через четыре года погибнет — при обстоятельствах весьма неясных.
Один из лучших знатоков Сибири и декабристов Марк Константинович Азадовский написал карандашом открытку, помеченную «Петровский Завод, 1 июля 1931 г.». Через неделю она была доставлена в Ленинград Сергею Яковлевичу Гессену, молодому одаренному исследователю Пушкина и декабристов (нелепо погибшему в тридцатипятилетнем возрасте). Я обнаружил ее среди бумаг Гессена в Москве, в архиве литературы и искусства.
«Думаю, что вам приятно получить весточку с пути, со станции, имеющей такое название. Очень жалею, что не могу сойти с поезда и пожить здесь хотя бы три денька — а ведь тут еще есть старики, помнящие Горбачевского[59]. Я, между прочим, первый раз проезжаю Петровский Завод с тех пор, как стал присяжным декабристоведом-налетчиком, — и, действительно, невольно какое-то волнение охватило. Мне казалось, что меня окружили тени декабристов и я вступил с ними в беседу. Я просил извинений у Михаила Бестужева, что его «Дневник» приписал было Николаю (Бестужеву), но Михаил уверял меня, что, напротив, эта ошибка ему даже очень приятна и лестна. «Вы знаете, как я преклоняюсь перед братом», — сказал он мне. Оба брата вообще показались мне весьма веселыми и приветливыми…
Видел я Лунина, но старик казался чем-то очень озабочен и встревожен. Зато фертиком ходил Свистунов и свысока и снисходительно поглядывал на Лунина, которого он всегда недолюбливал. С Ивашевым я старался не встречаться.
У меня было начала даже слагаться строфа из поэмы на эту тему («Ночь в Петровском Заводе»), но звонок, свисток паровоза нарушил обаяние тихой лунной ночи в Петровском Заводе — поезд тронулся, — и я отправился спать…»
Прошло почти полвека, с тех пор как написано это замечательное письмо. Почти полтора века тем «теням»…
Однако и сегодня, сойдя с поезда на станции Пе-тровск-Забайкальский (четырнадцать часов от Иркутска — на восток), мы получаем право на открытия и откровения… «Стариков, помнящих Горбачевского» уж не встретить… Но голос того удивительного человека услышим.
«Грудь у меня всегда стесняется, когда я бываю в каземате: сколько воспоминаний, сколько я потерь пережил, а этот гроб и могила нашей молодости или молодой жизни существует. И все это было построено для нас, за что? И кому мы все желали зла? Вы все давно отсюда уехали, у вас все впечатления изгладились, но мое положение совсем другое, имевши всегда перед глазами этот памятник нежной заботливости о нас» (из письма к товарищу по каторге Оболенскому).