Сингапур был уже порядком пьян. Его никто не ждал и никто не хотел видеть, помня его этот характер. Но все были как раз в том пьяно-благодушном настроении, когда уже и водки было не жалко, и поговорить за жизнь потягивало.
Началось все просто и незатейливо: что-то вспомнили, что-то обсудили, Сингапур высказал свое особое мнение. С ним не согласились. Даже укорили. Даже пристыдили.
– Натуру человеческую не переделать, я, человек, и ничего свинское мне не чуждо, – отвечал он, и, улыбнувшись, заметил: – Тошно порой бывает, как вспомнишь, что человек я; был бы тварью бессловесной, тараканом – и то приятнее, но – не могу, потому что знаю – какая-нибудь сволочь обязательно тапком прихлопнет… Да и бессловесные они твари – тараканы; а я говорить люблю, я жить люблю, я себя люблю. А в виде таракана я себя вряд ли полюблю, потому что привык быть человеком – симпатичным, длинноногим и девушкам нравиться. Но обидно, что любить я не умею, а если и умею, то не долго. И противно, до одури противно – добиться женщины, понравиться ей, очаровать ее пустой болтовней… и, переспав, возненавидеть, не зная, как от нее избавиться. Красиво думать о вечном, ощущая рядом милую женщину. Приятно думать о будущем, зная, что женщины милой уже нет с тобой, – не без поэзии произнес он, странно посмотрев на Гену Хмарова, невысокого коренастого парня, учившегося на курс старше. В этот момент Гена отвернулся и, слава Богу, не заметил странного взгляда Сингапура. – И приходится хамить, – уже без романтизма продолжал Сингапур. – Радикальный способ избавления: добиться обратного – чтобы она уже возненавидела – самый надежный способ избавления от женской любви. И вот натура бабская подлая: когда ты с ней, ничего ей для тебя не жалко, а как разошлись, разругались – всё, она тебе последний рубль припомнит, который ты у нее одолжил на третий день знакомства на пачку дешевых сигарет. Женщины обидчивы и мстительны; иногда я их просто боюсь. Но тем паче отыграюсь на следующей, буду ей душу теребить, за болячки ее дергать. Раз женщина с тобой близка, обязательно поплачется, а я этим и дразнить ее буду, и жизни учить буду.
– А ты знаешь жизнь? – спросил Дима, внимательно разглядывая раскрасневшегося уже раскураженного Сингапура. Не стоило задавать этого вопроса, тем более что всем было давно не интересно: к самолюбивой болтовне Сингапура привыкли, она лишь раздражала. Но Дима хотел понять эту жизнь этого человека. «Дима, чего ты ждешь от этого пустобреха», – не раз спрашивали его. «Не знаю, – отвечал Дима, – понять хочу». «Чего понять»? – удивлялись. «Не знаю», – отвечал Дима.
– Знаю! – воскликнул Сингапур. – Да, знаю, и нет здесь ничего смешного, и плевал я на Сократа и на его высказывание… Слюны не хватит? Хватит. А не хватит, я желчью плеваться стану! Я знаю жизнь. Я знаю, что мне двадцать; я знаю, что что бы я ни сделал – всё к черту, я знаю – что завтра совершу точно такую же ошибку, которую совершил вчера; и вранье, что дураки учатся на своих ошибках, а умные на чужих. Что человек вообще учиться на ошибках – вранье. Не верите? а вот посмотрите: Я нажрался как свинья, пошел гулять, геройствовать, итог – нарвался на неприятности. Я знаю, что пить нельзя, а если и льзя, то дома, и нечего шляться по подворотням в поисках приключений. Первое, – он поднял руку и загнул мизинец, – зная, что пить нельзя, напиваюсь; почему? Ответ: удовольствие, непобедимое желание удовольствия; и не важно от горя или от радости напиваюсь, удовольствие будет и от горя и от радости, главное, чтобы было выпить, стремление еще раз ощутить то забытье, ту отрешенность, ту мнимую философию жизни: апре ну ле делюж (после нас хоть потоп), философию, которую дает водка. Второе, – он загнул безымянный, – для чего искать приключений? Ответ: второе исходит из первого. Я перестаю быть самим собой, я уже не я, я свое плохое отражение – голосуй сердцем! Соответственно, разум мой пьян и безмятежно дрыхнет. А сердце у меня горячее, молодое, оно ищет бури, ему всего хочется, особенно сладенького, особенно запретного!.. И пьянство здесь еще какой пример, – возразил он кому-то, – хотя… – он на секунду задумался. – Всё, что мы творим, мы творим ради удовольствия – всё: спим, едим, пьем, производим потомство, мы и работаем ради удовольствия: работа ненавистна, но за нее платят, а раз в кармане звенит монета, то… Но здесь и так все ясно; а что касается молотком по пальцу… не спорю – будешь аккуратнее. А случайность? А она, в наше-то время, давно стала закономерностью. Ко всему прочему мы нетерпеливы, мы, русские, хотим всё, много, сейчас и сразу; и даже не знаем, чего мы больше хотим – всего или много? Так о каких ошибках может идти речь, о каких дураках и о каких таких умных? Авось – вот наш девиз.
– Думаешь, и сейчас пронесет? – спросил вдруг Хмаров; во всё это время, он тихо и особенно напивался, и зверел.
– Несомненно, пронесет, – приняв вызов, даже слишком азартно, Сингапур впялился немигающим взглядов в красное, скуластое Генино лицо.
– Пошли, поговорим, – Хмаров с трудом поднялся из-за стола, кухня тесная, Хмаров сидел в углу, у окна.
– Так, пацаны, хорош! – поднялись и остальные, встав между Хмаровым и Сингапуром. – Сингапур, Федор, иди домой, – говорили ему, подталкивая к выходу. И уже у выхода он не сдержался:
– Что, все за Кристиночку переживаешь?
– Бля-я-я!!! – взревел Гена, кинувшись сквозь обступивших его парней.
………………………………………………………………………………………….
И ничего этого Сингапур не помнил. Он запомнил лишь то, что Дима грубо и крайне резко выставил его вон. Он запомнил только это.
Полночи Гену усмиряли, порывавшегося за Сингапуром… Полночи утешали, раз двадцать подряд ставя тоскливую песню «Диктофоны», группы «Танцы минус», под которую Хмаров не стесняясь, рыдал, вцепившись руками в волосы. Опомнившись же, стыдясь, отворачиваясь, наскоро одевшись, ушел, а за ним и все, боясь, как бы он с собой чего не сделал после таких откровенных слез. До самого утра Дима не мог отделаться от этой занудной песни, он и проснулся, напевая: И за твои ресницы хлопать, и за твои ладони брать, за стеклами квадратных окон, за твои куклы умирать, – и напевая, неизбежно вспоминал Гену Хмарова, в который раз жалея, что впустил Федора в квартиру. Но так повелось, зарекаясь не общаться с этим человеком, Дима общался с ним. Было что-то в этом Сингапуре… что-то… какая-то непонятная, всепоглощающая искренность, подкупающая и… отталкивающая. И… женщины любили его, и не просто так, а красивые женщины, – вот что удивляло, и любили именно за то, за что парни, его на дух не переносили – его яростная откровенная болтовня. Не было в нем ни скромности, ни стеснительности, ни того привычного мужского трепета, с которого начинается знакомство и ухаживания. Но не было и мужской грубости… Впрочем, и грубость была, и скромность, и стеснительность, и тот самый мужской трепет, все в нем было… Но как-то не так, как у других… Он точно гипнотизировал женщину, всегда находя именно то нужное слово, которое именно эта женщина именно сейчас и ждала. Он брал женщину сразу, с наскока, завораживал ее своей непосредственностью, неугомонной энергией… или же величественным сплином, или же беспощадной скромностью паймальчика или же… Да все равно – все зависело от предмета обожания. Причем, что говорить, для него было не существенно, порой он нес такую ахинею… «Женщинам не интересно, что им рассказывают, им приятно само внимание, – делился опытом Сингапур, – И первое – заглянуть ей в глаза – сразу станет ясно, будет она с тобой говорить или пошлет куда подальше. Глаза – зеркало желания, – они все подскажут», – всегда интимно заключал он.
Гена Хмаров был человек суровый и, по-мальчишески, стеснительный; словом, он мог предложить Кристине, только цветы на восьмое марта и билет в кино на вечерний сеанс и всегда на фильм, который был интересен ему, ну еще вечер в каком-нибудь кафе-караоке, где он считал необходимым, лично, спеть песню для своей любимой. Как оказалось, этого было недостаточно. Сингапур же подарил Кристине весь мир, полный долгих и занимательных историй о смысле жизни, душе и, главное, о самой Кристине. И в этом мире ни к чему были букеты роз и песни под гитару, даже признания в любви – все это было лишним, и даже банальным, и даже пошлым.