Пшенная каша, сырники – запредельно. Я шагаю по заснеженному огороду с коромыслом на плече и гремлю пустыми ведрами. Ну что, сестры и братья, доброе алтайское утро!
По первости расплескала из ведер почти всю воду на обратном пути. Вернулась, набрала заново. Обронила ковшик, снова возвращаюсь, веду поиски в снегу. Крепкий мороз и коромысло – нет лучше практики на осознанность. Валенки – гениальная обувь, единственное, что сейчас не замерзло – ноги.
Пока меня не было, в доме появились первые гости. Краснощекий бородатый парень метко рубит топориком щепки. Поставила ведра, наблюдаю.
– Печку топить умеешь, щепки сама настругаешь? – интересуется парень.
– Да как сказать… – мои мысли возвращаются к пшенной каше.
– Понятно, тогда учись, есть свои хитрости, пробуй, я скоро вернусь.
Бодро хлопает дверью, и вот уже скрипят по утреннему снегу его шаги. Освоить быстро топор, однако, потруднее коромысла. Плоховато получается. Благо много бересты. Вот-вот должны затрещать дрова.
А дым-то откуда? Алена выбегает из комнаты с испуганными глазами, быстро открывает печную заслонку. Понимаю, что оплошность непростительная. Виновато улыбаюсь. Про пшенную кашу можно забыть, Алена пошла мыть маленькую кастрюлю.
Хлопает дверь в сенях, с мороза заходят новые гости. Мне нравятся эти лица. Краснощекий парень держит в руках чудесный румяный хлеб. Гости рассаживаются за столом. Кто-то достает баночку с вареньем, появляются сухари, сахар, вскипевший чайник.
Алена зовет меня:
– Пойдем, поможешь лепешки раскатывать.
«Но там же хлеб» – неуверенно возражаю я. Алена смотрит на меня с легким укором. Кухонный закуток, цветастая клеенка на столе, небольшая плитка.
«На две деревни одна пекарня. Володя на пекарне помогает дрова колоть, ему с утра горячую булку выдают, а он с нами делится». Алена подвязывает волосы косынкой, споласкивает тонкие музыкальные пальцы под железным рукомойником и принимается за тесто. Почему здесь кирпич белого хлеба булкой называют? Булка же это что-то сладкое.
– Мне мешок муки по случаю перепал, – она быстро лепит шарики из теста и передает мне. – Топленое масло и молоко я достаю только для Богданчика. Недавно картошка в погребе окончательно замерзла. Этот дом до того холодный, дрова уже на исходе, а только начало января.
Алена ушла к гостям. Тесто непослушно липнет к рукам. Воды в утренних ведрах осталось на самом дне. Так быстро? Хочется выдохнуть и пойти пройтись. Снова посмотреть на высокие скрипучие пихты, склоненные над родником. И опять увидеть этот невозможно синий цвет неба и снега в тени. А потом спрятаться за печной стенкой в дальней комнате. И только хорошая книга в полной тишине. Ну и парочку сырников. Роскошь. Покруче даже горячего хлеба из пекарни.
Все имена сходу не запоминаю. А вот и вчерашняя моя проводница на лыжах. Разговорам нет конца. Когда открывается дверь, в натопленный дом врывается ненадолго морозный пар. У порога потрепанный веник, которым сметают с обуви снег. Угол за печкой завален тулупами, куртками, валенками, их некуда ставить и вешать. Хрипло лает хромой Нагор.
Оконные стекла окончательно растаяли. Дом сделался теплый, а мои пригоревшие лепешки все съедены. Вместе с протертой черемухой, которая оказалась твердой и терпкой.
Не могу отвести взгляд от окна. Там просто лес, просто солнце. Оно медленно утопает в хвойной глубине. Я напилась травяного смолистого чаю. Прошлое прямо на глазах отслаивается от меня, как та штукатурка от стены. Куда я бегу, зачем, от кого…
Снова иду с коромыслом за водой. Молодая луна лучше всяких фонарей освещает тропинку. Еще пару раз и не разолью ни единой капли. Мой первый алтайский день похож на вечность, никак не заканчивается.
Слипаются глаза. Сижу в полутемной комнате за печкой, где Алена мне выделила кровать. Еще долго доносится разноголосица, скрипят половицы, сопит чайник. Слышу отдаляющиеся шаги последних припозднившихся гостей. Дом наконец делается одним с тишиной.
Оказывается, тишина гудит. Словно гигантская невидимая турбина. В вихре этой тишины вращаются и перемешиваются истории, меняя свои направления, наталкиваясь друг на друга, взрываются, клокочут, исчезают. Неизменны только звезды. Безмолвно глядят сквозь морозное окно старого дома. И переливаются.
Доча
Узнаю твой голос
В пении кукушки
Еще один день – с горами наедине.
Р. Тайгу
– Подумай, может, все-таки со мной уедешь? – мама скользит глазами по пассажирам вокруг. Я молчу. Сколько можно объяснять. Рассматриваю свои короткие, когда-то вишневые сапоги на искусственном меху, в том, другом, мире они мне нравились. Но здесь снег засыпается внутрь, подошва скользит по наледям, до весны бы дотянули. – Слушай, у тебя даже куртки зимней нет, – доносится до меня ее голос. Мы стоим в душной деревянной избе сельского аэропорта. Вот-вот приземлится ЯК-40, и она улетит.
– Ты папе от меня передавай привет, ладно? Скажи, что все в порядке, – у меня противно меняется голос, появляются слезливые нотки. Отворачиваюсь, впиваюсь глазами в снежные перекаты хребтов. Мне хорошо здесь, за четыре тысячи километров на восток от прежней меня. Посреди еще неизвестного и откуда-то все равно родного мира, я будто только родилась и учусь ходить. Морозное, залитое солнечным сиянием сибирское пространство насквозь пропитано ультрамарином. Снег под ногами рассыпчатый и голубой. Долго иду рядом с танцующей над дорогой поземкой. Гудит улетающий самолет, смешно махать ему рукой.
Редкие машины шелестят мимо, одна притормозила, ускоряю шаг.
– Здрасьте, вы куда? А, хорошо, я до своротка.
На переднем сидении женщина оборачивается, смотрит на меня, я знаю этот взгляд, сейчас начнутся расспросы. «Ты кого тут делаешь?». Это пароль. Если не знаешь правильный ответ, то дальше будет настороженно: «Сама-то откуда?».
– Откуда? – женщина на переднем сидении делает глубокий вздох, потом отворачивается и устало, на выдохе, глядя в окно: «Изжоги какие-то».
До меня не сразу доходит – изжоги… она хочет сказать изгои. Сижу притихшая, ну че, в точку.
– За братом я приехала, он… да блин, каким братом, у меня вообще братьев нет. Но в такую даль нельзя просто так, надо с какой-то целью. Всегда хотела, чтобы у меня был брат. Помню, как моя грузинская бабушка гладит меня по голове и говорит что-то моему отцу с нежностью и тревогой, я не понимаю грузинский. «Она внука очень хотела».
Каждое утро вглядываюсь в усыпанное морозными перьями окно. Хожу полоскать белье. Все веселее закручивает река спирали своих водоворотов. Все холоднее делаются дни и прозрачнее ночи. Сиреневая ледяная вода в полынье, лед вокруг нее ломкий, будто проверяет, крепка ли жизни нить, силен ли смерти просвет.
Стою у самой двери в жаркой молельной избе. Свечи шириной с ладонь, самодельные, в ряд на полу. Иконы, все без окладов, темные, как египетская ночь, и каждой будто сияние. Книги древние, смотреть в их сторону боязно.
Накануне дед Кирьян, кержацкий наставник, глядит на меня с заметенного крыльца внимательно: «Ты чья будешь, доча?».
Женщины строго шикают, охают, повязывают мне платок до самых бровей. Ладно, заходи. Рождество у кержаков Уймонских встречаю.
Мне потом долго будет мерещиться, как обдает в лицо свечным жаром от земных поклонов. И будто кто-то невидимый перебирает намоленной лестовкой чьи-то древние имена.
Длинная ночь растворяется в робком утреннем свете. Слышу:
– Вот и Христос народился, доча, с праздником, – женщина в сером теплом платке протягивает в подарок банку домашней сметаны. Сокровище.
– Спаси Бог.
Прижимаю подарок, реветь как-то неловко. Когда пойду по безлюдной дороге, вот там и наревусь.
Как после той лютой ночи, когда в ледяных сенях слушала чей-то нечленораздельный хрип.