Это и все другие свои сочинения дед подписывал не собственным фамильным прозвищем: на титульных листах сборника рассказов и романа он вывел:
МИХАИЛ ЧЕЧЕЛЬ.
Слово довольно-таки загадочное: напрямую оно ничего не означает ни по-украински, ни по-польски, ни по-церковнославянски.
Но на восточном Подолье до сих пор сохраняется поселение под названием «Чечельник», ещё прежде того именовавшееся на тюркский пошиб «Чачаплык». Можно полагать, что либо само оно, либо ближайшая его окрестность послужили местом рождения деда Михаила, и он по стародавнему обычаю позаимствовал у него литературное имя.
(Впрочем, истории известен ещё один Чечель — в 1696 году полковник Таванского полка, с 1700 года возглавлявший уже целых три полка сердюков, то есть личной гетманской стражи, — Дмитрий Чечель или Чечела. Сему человеку выпал жребий охранять наиболее неприглядную личность среди обладателей гетманской булавы — пресловутого Мазепу; впрочем, он и ему остался верен — даже после бегства самого гетмана из своей столицы Батурина Дмитрий Чечель руководил обороной города от подступившего царского войска под командою Меншикова. После взятия крепости штурмом он бежал, по был пойман и казнён в том же Батурине 13 ноября 1708 года.
Навряд ли дед Михаил Иванович желал иметь что-либо общее с этим малоизвестным казацким полковником — скорее всего, тот так же взял за фамилию имя родного города: и все здесь о нем рассказанное в круглых скобках поведано лишь для очистки совести путешествующего космографа.
Так вот, главным же произведением деда был роман под названием «Берестечко»; а судьба его явственно приобрела нечто общее со своим прообразом.
Судя по сохранившейся переписке, взаимоотношения деда-писателя с печатью складывались следующим образом.
В апреле 1957 года он получил отзыв из издательства «Радянський письменник» на первую половину романа и несколько рассказов. В «Берестечке» рецензент нашёл множество «недо-ликов», рассказы же похвалил, в особенности как раз переведённое здесь «Канувшее в забвенье», — ему присоветовали продолжать в том же духе. Такое отношение, видимо, Михаила Ивановича задело — полтора года спустя, 6 января 1959-го он направил лично писавшему на него «отлуп» своё собственное возражение, впрочем грустно оговариваясь, что «звычайпо трудно потрапити на смак кожного читача».
В августе 1959 года он посылает в Киев в то же издательство уже весь роман в два десятка печатных листов и ещё пятилистовую книжку из дюжины «Мелких рассказов». В октябре до Самары-Куйбышева доходит ответ. Сочинитель обвиняется в том, что «вин явно любуеться, кохаеться в диалектизмах, застарилых виразах» — например, в местных прозваниях птиц; между тем как, хотя «птахи в ризных мисцях и пазываються по-ризному, якби кожний домагався вставляти у свий твир тильки свою назву, то вийшла б звичайнисеиька дурниця». Общий же вывод нового рецензента обратный по сравнению с предыдущим:
«1. Збирку «Дрибни оповидання» друкувати не можна.
2. Роман «Берестечко» заслуговае на увагу, але в такому выгляди, як вин е, ще та кож не можна друкувати. Авторови слид над ним уважно попрацювати, усунути вказани недолики, попрацювати над мовою, и тильки тоди може йти ричь про його надрукування».
В июне 1960-го дед пробует пробиться в другой киевский источник печати — «Державиздат». Ответ за подписью его главного редактора гласит: роман не годится по целым четырём пунктам, из коих первый и главный состоит в том, что «змальовуючи життя селян и ремисникив украинцив у перший половини XVII ст., Ви не показуете всией складности тогочасных суспильных и економичних видносин. Селяни и ремисники украинци у Вашему виклади, виходить, жили добре, заможньо, в мири та злагоди, аж поки не стали их визискува-ти польски магнати».
Отчаявшись, Михаил Иванович делает несколько малодушный шаг в сторону, за который вряд ли можно осудить семидесятипятилетнего старика: он вычленяет из первой части «Берестечка» детскую линию и превращает её в повесть для отрочества под названием «Карпо». Судьба тоже совершает некоторое движение ему навстречу: по крайней мере, на чистовой рукописи по всем листам насквозь сохранились корректорские пометы и подписи — а это значит, что её чуть было не сдали уже в производство. Однако что-то в последний миг и здесь послужило препятствием — в итоге «Державное видавництво дитячой литератури», подслащивая отказ признанием, что «оповидання» его «зацикавило», охая признается:
«Але, на превеликий жаль, таким, яким зараз е Ваш твир, ми його видати не можемо… Дуже багато натурализму. Ви детально описуете рани, калицтва, кров. Не варто цього робити, особливо у творах для дитей. Отже, нам здаеться, оповидания треба грунтовно допрацювати. Бажаемо творчих успихив!» Сие не весьма искреннее пожелание пришло в мае 1961 года; следующая и последняя бумага, венчающая далеко не полную подборку переписки, — ото телеграмма от середины июня того же 1961-го:
«Выезд безцелен к похоронам не успею скорбим тяжелой утратой. Иконниковы».
Четырнадцать лет спустя, в октябре 1975-го объёмистая папка с рукописями и письмами попала в руки двадцатилетнему внуку Михаила Ивановича, то есть мне. Полистав по диагонали и не найдя желания разбираться в полузабытом украинском, он отложил её в неблизкий сундук — и вот, следовательно, ещё через 12 лет срок всё-таки наступил.
Возвратясь из полуденного края, я проследил весь этот путь в обратном направлении вплоть до истоков, только теперь тем самым знаменитым нашим «задним умом» догадавшись, насколько его, по видимости, случайные повороты были оправданны. Затем переложил на русскую речь заключительную главу дедовского сочинения и, взявши её за основу, в третий решающий раз пошёл по той же дороге снова вперёд и остановился чуть не доходя до конечной цели — точно в то мгновение, когда вглядывался в необычайно знакомое лицо на снимке, найденном под престолом Козацких могил.
Ещё целый день оставался, прежде чем по всей Руси запоют о победе жертвенной любви над всепожирающим тленом «смертию смерть поправ», или, как звучали эти же слова в дониконовском, чересчур даже наглядном и вещном изводе:
СМЕРТИЮ СМЕРТЬ НАСТУПИ!
А покуда мы вышли из дома на чистый воздух. Снег как будто под землю скрылся — кругом расстилалась прозрачно-зелёная молодая трава, в которой светившее прямо в глаза солнце потопило влачащуюся под ногами тень. Впереди возвышался храм памяти — он был опоясан лесами, его чинили, и потому даже при нагрянувшем наконец счастливом освещении оку он был вполне внятен, а фотоаппарату нет.
У солеи возвышался стеклянный столп — та самая пушкинская «животворящая святыня», без которой земля мертва, как…пустыня («неродящая» — конечно, всего лишь моя догадка) и как алтарь без Божества. На сей раз алтарь не был пуст, что, собственно, и было главною целью пути по космосу пространства и времени.
К нему, к этому алтарю обращены были сказанные за шесть веков до начала всеобщего движения и в «нашу» эру ежегодно читаемые на утрени Великой Субботы пророческие слова, перед которыми произносится призыв к исключительному вниманию — «ушима нашима услышахом, и отцы наши возвестиша нам»:
«…и постави мя среде поля, се же бяще полно костей человеческих. И обведе мя окрест их около, и се многи зело на лицы поля, и се сухи зело. И рече ко мне: сыне человечь, оживут ли кости сия? и рекох: Господи Боже, Ты веси сия. И рече ко мне: сыне человечь, прорцы на кости сия, и речеши им: кости сухия! слышите слово Господне! Се глаголет Адонаи Господь костем сим: се Аз введу в вас дух животен, и дам вам жилы, и возведу на вас плоть, и простру по вам кожу, и дам Дух Мой в вас, и оживете, и увесте, яко Аз есмъ Господь. И прорекох, якоже заповеди ми Господь: и бысть глас, внегда ми пророчествовати, и се трус, и совокупляхуся кости, кость к кости, каяждо к составу своему, и видех, и се беша им жилы, и плоть растяше, и восхождаше, и протяжеся им кожа верху — духа же не бяше в них. И рече ко мне: прорцы о Дусе, прорцы, сыне человечь, и рцы Духови: сия глаголет Адоиаи Господь — от четырех ветров прииди, Душе, и вдуни на мертвыя сия, и оживут. И прорекох, якоже повеле ми, и вниде в ня Дух жизни, и ожиша, и сташа на ногах своих собор мног зело».