Видя, какой цветочек растет в ее доме, мать решила выдать замуж Камиллу незамедлительно после школы. Женихи уже вились коршунами – не проворонить бы девчонку, уберечь от глупостей. Да и сама она, женщина в самом соку, жила теперь с новым мужем, башкирином, которому недосуг было заниматься судьбой чужого ребенка.
Лучшая доля для дочки померещилась матери в парне с большим круглым носом и буйными золотыми кудрями. Квартира своя, работает на заводе, был женат, развелся. Это её не смутило, как и случай по пьяни.
Пировали. Новый отчим Камиллы рвет меха на баяне, водочка по стопочкам, салатики неровными горочками. Мать гостей развлекает песнями и танцами, все краснолицы и мутноглазы.
Камилла – ручки на коленки, а будущий зять – в эти коленки – бух!
– Ах, Камочка моя, – тычется губами в руки, – люблю тебя так, что…умру за тебя! Не веришь?
Камилла улыбалась и кивала, что верит, верит.
Мало жениху кажется невыразительных кивков смущенной девы. Оглядел толпу за столом:
– Не верите, вы?!
Гостям было не до него: каждый старался перекричать собеседника, который судачил о своем, перебирая сладкие косточки общих знакомых. Безмятежные лица, ни одно из которых не светилось верой в его любовь, вероятно, и вдохновили парня на отчаянный пинок души.
– Камочка, – шепчет на ухо невесте, – позволь, расплету косу твою девичью.
Девушка замерла и ощутила макушкой и затылком, как жесткие горячие пальцы сжали шею, а потом тяжелыми рывками как бы стали снимать с нее волосы. Впервые мужская рука касалась её, и рука эта была железная. Было так неумолимо и неожиданно больно, что она даже не кричала.
Мать всегда говорила ей: терпи. И, сидя в чаду перегара, как под парализующим газом, она терпела.
Боль перестала. Это будущий муж, дыша, будто от тяжелой работы, перевязывал себе предплечье ее лентой. Она оглянулась и убедилась, что это видит она одна: гости жевали, отчим хохотал, мать перекрикивала жену своего брата, сосед толкнул соседку под локоть, когда та наливала вино, и теперь она с матерком стряхивала с платья вино, а сосед с тем же матерком оправдывался.
Борис (так звали жениха) взял длинный пычак[2], которым будущий тесть пять минут назад резал баранину, и поднял над столом. Кто-то засмеялся и показал на блюдо с кусками мяса, мол, давай порежь. Борис подмигнул ему и полоснул себе лезвием ниже локтя.
Кровь заструилась по светло-голубой рубашке. Как по команде, все стали оборачиваться. Их лица искажались, глаза наполнялись ужасом, кто-то заорал, одна женщина выбежала из дома.
Перекрикивая всех, Борис полосовал руку со словами:
– Теперь верите, как я люблю ее?! Верите?
Мать бросилась к нему:
– Верим, верим.
Отчим зажал руку с ножом:
– Отдай, Борис.
Борис и не держал. Нож упал к ногам Камиллы. Она сидела растрепанная, заплаканная. Слева раздался негромкий дребезжащий голос:
– Видишь, на что готов ради тебя мой сын.
По левое плечо от Камиллы, прямая, как палка, невозмутимая, как привидение, сидела черноволосая женщина. Она улыбнулась и подняла рюмку:
– За здоровье Бореньки.
Когда Бориса увезла «Скорая», а гости разбежались, мать лежала с мокрым полотенцем на лбу. Камилла чистила ковер от крови и бегала мочить матери полотенце, когда то становилось теплым.
Камилла выжала полотенце, положила матери на лоб.
– Мам, не хочу я за него идти…
Мать лежала, закрыв глаза.
– Что делать. Ну, выпил лишнего, с кем не бывает. Не такое терпели, и ты терпи.
Пять лет спустя Бориса посадили за вооруженное нападение в составе группировки. Черноволосая женщина пришла к матери Камиллы и плакала, что Бореньку подставили. Никто не заметил, что сидит она на том же месте, что и в день кровавого признания, только теперь на её лице не было невозмутимости.
После ухода черноволосой женщины Камилла снова мочила полотенце и разглаживала на лбу матери.
– Уезжай, дочка. Ищи счастья подальше отсюда. За Марфушкой пока погляжу. Устроишься – заберешь.
Дали Камилле «комсомольскую путевку» в город Гдейск. Через время мать намекнула Камилле, что муж требует больше внимания. И Камилла забрала дочь.
Марфа помнит их кровать в общежитии в комнате на 3 человек. Чаще всего она спала с мамой, но иногда кто-то из девчонок не возвращался на ночь, и тогда у нее был отдельная кровать.
Помнит недалекую калмычку, которая пила соленый чай. Маленькая Марфа звонко спрашивает:
– А что это за соленый чай?
– Хочешь попробовать?
– Хочу!
– Держи!
Калмычка вручает крохе два граненых стакана с кипятком:
– Неси себе и маме! Только смотри – не разлей!
Последнее, что помнит девочка – третья попытка опустить ручку двери их с мамой комнаты. Потом – провал в памяти.
Очнулась. Руки перебинтованы, мама возле кровати. Девочка дернулась: ах, чай-то соленый где? Не пролила?
– Лежи, лежи, не пролила.
Откуда-то из коридора несутся возмущенные женские голоса, среди которых звенит обиженный голос калмычки.
– Я же угостить хотела…
– Ты что, дура? Ты не понимаешь, что сделала… – глухой голос то ли Ларисы, то ли Тани из соседней комнаты.
Больше почему-то эту калмычку она не видела.
Душевую комнату помнила. Без перегородок, странные тела женщин в пене, как яростно и споро засасывала воду дырка в полу душевой. Помнила острый запах общей уборной, который невозможно забыть.
Праздники! С самого утра девчонки начинали крутить кудри, гладить платья. Так пахло вареной картошкой, морковкой, что становилось понятно – вечером будут салаты. Весь день горланил Боярский о том, что городские цветы навсегда завладели его сердцем. Грустные мужчины с тонкими голосами пели:
«…заметает зима, заметает
все, что было до тебя…»[3].
И когда спустя много лет Марфе доводилось слышать это пронзительное мужское шептание, боль окрашивалась в белое.
Какие девчонки все приодетые, накрашенные, немного уставшие, вечером садились за стол в наряженной комнате под гирляндами из цветов, подпевали, выпивали из тонких рюмок и плакали.
Было кино, много кино. Огромный, как ей казалось, зал. В темноте кресла были синими. И всегда где-то сбоку зеленая или красная надпись «Вход» вспыхивает в самый неподходящий момент захватывающей истории про человека с жабрами.
Камилла пыталась устроить её в садик, но получалось плохо: Марфа постоянно болела. Тогда она отводила её к разным старухам. Они были разные, эти старушонки. Но запах был один на всех – густой запах супа. Однажды Марфа плакала – так хотелось есть. А старуха ела сама за столом и вполоборота отвечала:
– Мать тебе не оставила харчи. Сиди и не ной.
Телевизор заглушал плач ребенка: по комнате носились звуки прекрасной мелодии – Лебединого озера. Старуха вытащила ложку из тарелки и так, с повисшей на ней лапшой, показала на телевизор, где плясали белые тоненькие человечки:
– И не стыдно о харчах думать? Вон, человек умер.
Больше старух Марфа не помнила. Только метель по дороге в далёкий детский сад.
* * *
Где Камилла встретила этого «пророка» с темными глазами – она так и не рассказала. Марфа помнит только начавшиеся прогулки втроем по берегу озера, как руками ловили ледяную рыбу, как устраивали скромные пирушки на расстеленном покрывале и как темноволосый человек заглядывал ей в глаза и улыбался. Звали его Михаилом.
– А как я буду его называть? – спросила у Камиллы.
– Папой. Как же еще? – ответила та, глядя в сторону.
– Почему папой? У меня же другой папа есть.
Они сели у окна, и Камилла плакала и говорила, что папы больше нет. Он обманул её, уехал очень далеко – работать. И больше не вернется.
По воскресеньям они с Камиллой теперь ходили в собрания. Они приходили в разные квартиры, и всегда Марфа видела, как новый «папа» выходит на середину комнаты и глаза его так же блестят, радостно и яростно.