Он сказал «нашем» случайно, от сердца, и сейчас же нахмурился и замолчал. Может быть, ему уже неприлично называть этот завод «нашим»?
Матвеев спросил Аню:
— А кем вы хотите работать?
— Я чертежница, у меня большой стаж, я работала на заводе «Большевик».
Матвеев сказал:
— Это можно. Такие специальности требуются. Все специальности у нас требуются.
Аня воскликнула:
— Значит, можно устроиться?
— Можно, — повторил Матвеев. — Это простое дело.
Аня обратилась к Кельину:
— А вы еще сомневались!
— Я и не сомневался, — отозвался Кельин недовольно. — Как раз я хотел посоветоваться с товарищем Матвеевым. Я ведь на заводе человек новый.
Он представлялся себе сейчас очень деловитым, сухим, чуть ироническим.
Матвеев все стоял, не снимая шубы. У него было скуластое лицо, глаза были полуприкрыты веками.
— Я к вам на минуту, — промолвил он и вывел Кельина в сени. — Сегодняшний случай — нехороший, — прямо приступил он к делу. — У нас много новичков, вы в них не разобрались. Я вам пришлю завтра своего человечка, Фиму Соболева, из комсомольского бюро. Я ему уже дал команду. Свой пост у вас поставлю.
Кельин молчал, поеживаясь от холода, — мороз проникал в сени сквозь все щели. Какого черта он в теплой комнате был в шубе, а сейчас не вовремя снял? Кельин злился на себя необычайно. Он все сегодня путает. А тут еще эта болтушка…
— Значит, условились, — ответил за него Матвеев. — А с вашей знакомой я завтра все организую. Следует ее тщательно проверить. Работа секретная. — Он промолчал. — Сегодня Сергея Петровича видел после вас. Говорит про вас: «Толковый инженер, но людей наших еще не знает. Надо помочь».
Кельин перестал ежиться, словно в сенях вдруг стало тепло.
— Так, пожалуйста, — промолвил он, — пусть ваш Соболев придет. Так он сказал все-таки — «толковый»?..
Он был доволен ироническим тоном вопроса, в котором, впрочем, выражалась самая обыкновенная радость. «Что это со мной сегодня?» — подумал он.
В конце концов, все это было возвращением к жизни: и его волнение в приемной директора, и выговор, и обида, и теперешнее удовольствие от неожиданной, хоть и весьма скромной похвалы. В теплушке, в полусознательном состоянии, он уже готовился к смерти. Но вместе с истощением он привез из Ленинграда ярость. Вот что было оскорблено в нем им самим, его промахом — это ярость. Так объяснял он сейчас себе свое состояние. Он, ленинградец, совершил промах на заводе, который делает пушки, уничтожающие врага, и люди, не знающие даже затемнения, вправе упрекать и обвинять его.
Когда он вернулся к Ане, глаза его, только что мглистые, нерадостные, как зимний туман, блестели, лицо стало привлекательным в дружелюбной улыбке, весь он светился оживлением.
Он думал, что он ровно такой же, как и до разговора с Матвеевым, и не слышал, что даже говорит он совсем другим тоном.
— Итак, — говорил он, — заночуете вы у меня с Нинкой. Завтра устроим ваши дела. Люди тут неплохие, надо только присмотреться, понять.
«Что это такое сделалось с ним?» — думала Аня, глядя на него с любопытством и совершенно уже успокоенная за судьбу своего дела. А он говорил:
— Теперь чайку. У меня колбаса есть, сыр. Питанием вы, Анна Павловна, будете здесь обеспечены вполне прилично. Кормят нас как раз хорошо. А ленинградцев здесь везде много, и все входят в работу быстро. Только одеться надо вам потеплее.
— Мне валенки соседний паренек обещал. Фима Соболев.
— Он разве живет у вас в деревне?
— Да.
Кельин помолчал. Читая на лице его, Аня спросила:
— Вы знаете его?
— Нет, — отвечал скрытный Кельин.
Аня сказала как будто совсем невпопад:
— Вы знаете, Федор Федорович, если б лицо могло выражать производственные секреты, то вам с секретной работы пришлось бы уйти.
А назавтра Фима уже хромал у Кельина в цеху и, пришлепывая губами, делал иногда замечания:
— Что ты как на пече лежишь? Ночью выспишься.
— Гляди, сколько Маруся спроворила. Учись. А еще комсомолка.
Иногда он звонил Матвееву по телефону, давая очередные сводки.
Он знал тут многих девушек и пареньков еще по деревенской жизни, он открывал Кельину людей, которыми тот командовал, и это помогло Кельину несколько иначе расставить силы в цеху и распределить задания. В конце концов, инженером Кельин был опытным.
Земля перестала шататься под Кельиным. К концу месяца он даже чуть пополнел, хотя ежедневно работал до ночи с раннего утра.
III
26 января Кельин, постучавшись, вошел в холостую комнату Матвеева, который жил по соседству. Матвеев ночевал сегодня дома, что далеко не каждый раз случалось с ним. Он часто оставался на ночь в цеху.
— Здоров, — сказал Матвеев, оборотив к Кельину намыленную щеку, и рука его с бритвой замерла на миг. — Присаживайся.
Они были уже на «ты».
Кельин сел на стул, распахнув тяжелую шубу на бараньем меху.
— Торжественный день, — промолвил он. — Везде январь, а у нас уже первое февраля.
Матвеев, продолжая орудовать бритвой, отозвался:
— Да, сегодня уже февральские пушки. Как твоя знакомая? Берет дочку?
— Как раз хочет перевезти на этой неделе из интерната.
— Грамотная работница, говорят. Чертит она толково.
И Матвеев принялся убирать бритвенные принадлежности в стол с тщательностью слесаря, который вычищает свое рабочее место после работы.
Пристегивая воротничок, он говорил:
— Эти пять дней мы перевыполним план на старых машинах, а потом нам завезут новую. Очень интересную.
Он повернулся к Кельину. Лицо его как бы катилось вперед от широкого лба к чуть выдвинутой вперед массивной челюсти. Глаза его были полузакрыты веками, словно таили в себе нечто самое важное, самое главное. Он был немножко похож на доброго, но хитрого бульдога, способного вдруг мертвой хваткой схватить человека.
— Очень интересная машина, — продолжал он неторопливо, натягивая пиджак. Светлые и густые брови его двигались, уголки большого рта дрогнули, образовав две складочки по бокам. — Освоить производство следует в кратчайший срок: фронт требует.
Он поднял веки, и лицо его стало другим — очень серьезным, совсем не хитрым, и сходство с бульдогом прошло, потому что уже не челюсть, а глаза стали наиболее выразительным центром лица. Затем он вновь опустил веки.
— Пошли, — промолвил он.
Скрипнув дверью, они вышли на дощатый тротуар поселка, и сухой мороз обжег им щеки. Снег рассыпался под ногами, как сахар, с легким хрустом. Каждый звук звонко отдавался в неподвижном, без дуновения, воздухе, который был, казалось, скован лютым морозом. Дело, наверное, зашло за пятьдесят градусов. Все застыло вокруг, застланное сизой дымкой, сама земля, казалось, уже никогда не очнется, никогда ничто не растопит толстую, мерзлую, зимнюю кору.
В утреннем белесом сумраке неподвижно светились оконца деревянных домов. Дымок из труб поднимался ровной, словно вымеренной, как на чертеже, четкой, совершенно прямой линией. Эти линии дымков были как нарисованы, они были почти неправдоподобны для непривычного глаза. Надо всем этим распростерлось холодное северное небо, безрадостное, все в той же, но очень сгущенной, как замерзшее молоко, дымке.
Только люди двигались в этом мертвом, закоченевшем царстве, в котором птицы замертво падали наземь. Люди двигались, они шли на работу, чернея, желтея, белея своими шубами, полушубками, кожушками, и снег скрипел под их валенками, и морозный пар шел из их ртов. Было тихо в этой процессии, в этой толпе, спускавшейся под гору к заводу по протоптанной неширокой дороге. Подняв воротники, засунув руки глубоко в карманы, люди двигались неудержимым потоком — мужчины, женщины, подростки, девушки.
Матвеев шагал привычным путем по привычному морозу, не замечая ни пути, ни мороза. Его отец работал на этом самом заводе, на котором сын теперь стал начальником цеха. Индустриальный институт он кончил тоже на Урале, в Свердловске.