Редактор – человек сдержанный, во всяких обстоятельствах сохранял важный вид, но когда я как бы между прочим заговорил об охоте, он оживился, предложил войти в их компанию и по субботам ездить с ними на охоту. Сказал, что охотников в редакции двое – он и полковник Кулинич, а теперь будет святая троица. И ещё сказал, что в газете уж напечатаны три мои очерка, я могу получить гонорар и купить ружьё, ягдташ, патронный пояс и всю необходимую амуницию.
– У нас тут хороший военторг, в нём вы всё купите. И не забудьте резиновые сапоги, куртку с капюшоном и ещё что вам посоветует продавец.
В тот же день после обеденной игры в водный мяч, во время которой мне удалось избежать царапин на спине и сохранить в целости мои моднейшие плавки, я пошёл в военторг и закупил там всё необходимое. Ружьё двухствольное, немецкое – «Зауэр-три кольца». И на всё про всё у меня ушла всего лишь половина суммы гонорара, которую я заработал за неполный месяц. Печатали меня без ограничений, и деньги за мою должность и гонорар платили хорошие. Бухгалтерия такова: месячный оклад мой составлял две тысячи пятьсот рублей, да столько же я получал авторского гонорара. Сверх того, мне платили половину всего заработанного – леями. Все рубли я отсылал Надежде и маме моей Екатерине Михайловне, которая жила в Сталинграде, леи оставлял у себя. Это было много, особенно после того, как я стал печатать рассказы – у себя в газете и в других периодических изданиях. За леи я безбедно жил и покупал русские книги, которых в Румынии было много. За три года я собрал библиотеку в тысячу томов. А кроме того, купил автомобиль «Победу» и помог старшему брату Фёдору построить дом в Днепродзержинске.
Цены в Румынии были таковы: килограмм хлеба стоил две леи, литр виноградного вина полторы леи, килограмм мяса шесть лей. Хорошо изданный том Пушкина, Толстого или Тургенева я покупал за семь лей. Обедал в ресторане за пять-шесть лей.
И напомню: рабочий в Румынии получал шестьсот лей в месяц, инженер восемьсот-тысячу.
Подробно пишу об этом, чтобы показать, как тогда обеспечивали нашу армию и как теперь её морят голодом захватившие власть в Кремле чужебесы, назвавшие себя демократами. Мне могут сказать: хороша же была оккупация! Да, оккупация была и тогда, но в то время она была робкой, власть еврейская не была ещё абсолютной. Был Сталин, был маршал Жуков, были другие маршалы, одержавшие победу в войне с немцами, – иудеи их боялись, их походка была кошачьей; они сидели во многих коридорах власти, но на всю империю их власть ещё не распространялась. Они ещё только налаживали процесс подтачивания, «подпиливания» всех фундаментов могучего государства, вели за ручку в руководящие кабинеты Назарбаевых, Кравчуков, Эдиков Шеварднадзе, людей злобных и алчных, люто ненавидящих русский народ: сокрушительный обвал был ещё впереди. И главный предатель народа Миша Горбачёв – «меченый», как назвали его в народе, ещё сидел за рулём комбайна и зарабатывал себе авторитет, чтобы вскоре прыгнуть в райком партии, а затем в крайком, а уж оттуда в кресло Генсека.
Зашёл к Кулиничу, первый раз за время работы в редакции. Чувствовал, что он меня ждал, делал всякие знаки, приглашения, но я не заходил, однако от Аннушки, и от Чернова, который на еврейскую тему со мной долго не заговаривал, – очевидно, ждал моих откровений, но потом его «прорвало» и на эту тему, и оказалось, что он в своей взрывной, как шашка тротила, душе несёт к ним такой заряд неприятия, который по силе не меньше заряда антисталинского. Словом, я уже знал, что Кулинич – ребби, местный раввин, и, может быть, даже его власть распространяется на всех сынов Израиля, находящихся в Констанце.
– Заходи, капитан. Садись вот сюда – тут не так жарит солнце.
Кулинич имел много лишнего веса, цвет лица у него был землистый, – он очень страдал от жары и всё время искал тени. В водное поло он не играл и увлечения этого не любил, считал недостойным для взрослых дядей увлекаться такой «безобразной», как он говорил, игрой.
– Ну, жарит, ну жарит, чёртово солнце! У нас в Хохляндии на что уж тепло, а и то не так жарко.
Подходит к окну, смотрит на градусник, укреплённый с внешней стороны:
– Вон – видишь: скоро подойдёт к сорока. Ну, можно ли терпеть такое пекло?
Кулинич говорит чисто русским языком, в его речи я не слышу того характерного акцента и той манеры, которая, кажется, въелась во все клетки каждого еврея. Заметил я, что жид, если он особенно возбуждён, не может избавиться от свойственной для них манеры говорить. Кулинич не картавит, чем очень гордится, и всех евреев называет картавой шайкой, не понимая, впрочем, того, что нееврей никогда так резко и уничтожающе о евреях не скажет. Он так же часто повторяет: «У нас, в Хохляндии», эксплуатируя счастливый для его биографии факт рождения на Украине и не совсем еврейскую фамилию. От желания выдать себя за «хохла» он и анекдоты, и притчи, и всякие цветистые присловия замешивает на почве украинской. Например, частенько вам скажет: «У нас, в Хохляндии, говорят: бить будут не по паспорту, а по морде». Или расскажет притчу, как хохол тронул голой ногой холодную воду в реке, отдёрнул её со словами: «У-у… жиды проклятые!» А ещё станет рассказывать, как у начальника-еврея была секретарша-еврейка. Она вошла к нему и сказала:
– Вам взут.
А начальник её поправил:
– Не вам взут, а вас звут.
И так они долго препирались, не в силах понять друг друга.
Обо всём этом мне расскажут позже сотрудники редакции, вспоминая Кулинича. Мне-то уж общаться с ним не придётся; мой визит к нему был единственным и последним.
Кулинич одобрил мои покупки, о которых я ему рассказал, особенно ружьё.
– Оно лёгкое. И бьёт метко. Немцы умеют делать хорошие ружья.
Пригласил меня ехать в его собственной машине. С тем мы и расстались до субботы.
В машине нас было четверо: мы, охотники, и шофёр. Кулинич, устраиваясь поудобнее в левом углу заднего салона, говорил: люблю ездить всегда в одном вот этом уголке: уютном и удобном.
Задёрнул зелёную шёлковую занавеску, приготовился дремать. Акулов сидел рядом с шофёром, а я с Кулиничем.
Впереди нас выехали и с ходу взяли большую скорость три машины. В одной из них ехал знакомый уже мне подполковник. У него было трёхствольное дорогое ружьё и новенькая первоклассная амуниция. Проходя мимо нашей машины, он весело с нами поздоровался, а мне подмигнул как старому знакомому. Кулинич, провожая его взглядом, негромко проговорил:
– Не люблю эту братию.
– Почему? – вырвался у меня вопрос.
– Страшные люди! Говорят, их на фронте пуще огня боялись. Они и сейчас, попадись им в руки, кожу сдерут.
– Ладно вам пугать капитана. Он вчера к подполковнику в гости ходил.
Меня словно кипятком ошпарило: знает! Счёл нужным доложить:
– За ружьём ходил, да за резиновыми сапогами.
– А почему к нему, а не ко мне? – удивился Кулинич. – Да и я бы вас всем обеспечил. У меня три ружья на стене висят.
– Из Бухареста мне звонили. Знакомый дипломат и надоумил меня в ваше общество включиться, и посоветовал к подполковнику зайти.
На моё счастье больше мне вопросов не задавали. Но я всё-таки спросил:
– А почему его надо бояться?
– А-а… – протянул Кулинич. – СМЕРШ – одно слово. Контора у нас такая есть. Он там. А между тем морда у него самого что ни на есть шпионская.
Я подумал: «Как он его честит. Не боится. Своего-то чего бояться?.. Ворон ворону глаз не выклюет».
Кулинич, конечно, был убеждён, что ни Акулов и ни, тем более, я не разгадаем эту его тайную мысль. Я потом пойду по жизни бок о бок с евреями, четверть века буду обращаться в среде журналистов, где их так же много, как селёдок в бочке, а затем все долгие годы и до нынешних дней потечёт моя жизнь в мире писательском, а тут, мне кажется, их ещё больше; ещё Федин, немец по национальности и любимец евреев по причине нежности, к ним проявляемой, как-то в минуту раздражения воскликнул: ныне всякий мало-мальски грамотный еврей – уже писатель! Так вот и я, изучивший психологию еврея больше, чем своего родного, русского, убедиться мог в их наивном заблуждении насчёт ума и смекалки русских людей. Кажется им, что мы, русские, не способны понять их постоянных хитросплетений. Частенько они вот так, как Кулинич, изобретут на ходу приёмчик, будто удаляющий их от еврейства; чаще всего своего ругнут, а то вздумают еврея спрятать, замаскировать, – и так при этом простодушно верят, что мы, русские, ничего не понимаем, а нам смешно бывает и жалко бедного иудея. Заметил я: их ум не глубок и все они, как один, лишены таланта, особенно в тех делах, куда они с таким упорством стремятся: литература, журналистика, сцена, музыка, наука. Они могут прилично сыграть роль, как это делали Быстрицкая, Целиковская, Миронов, Ульянов, но стать Грибовым, Массальским, Тарасовой, Гоголевой им не дано. Об их непробиваемой глухоте в музыке нам поведал великий немец Вагнер, о литературе говорить не приходится: Эренбург, Катаев, Бабель, Чаковский и целый сонм современных поэтов от Вознесенского до Ахмадулиной свою бездарность и способность греметь как пустые бочки нам ярко показали, а когда мы говорим об учёных, я представляю Сталина, – эпизод, когда он выслушивал доклад какого-то чиновника из ЦК, предлагавшего список учёных, которым следует поручить создание атомной бомбы, – и среди них назывались имена академиков Тамма, Векслера, Ландау. Раскуривая трубку, Сталин сказал: «Это те учёные, которые много обещают и ничего не дают? Нэ надо их».