А Надежда?.. Она и вправду во всех отношениях хорошая жена. Ведь совсем недавно и она вот так же… – покорила, взяла в плен. Что же я за человек, что так быстро падаю на дно женских чар?.. Много ли будет ещё женщин, которые поразят, оглушат своей красотой? И что же мне делать?.. Добиваться любви и умирать в объятиях?..
Вопросы трудные, я не видел на них ответа. Самое лучшее – до срока выбросить из головы.
До срока? Но до какого?..
Хорошо, что сосед по номеру попался разговорчивый и шумный. Каким-то важным, парадным шагом ходил по комнате и в такт каждому слову махал руками, будто слова свои во что-то забивал. Они не поддавались, а он вколачивал, вколачивал.
– Очерк – это проблема, которая трёт мои печёнки. Стихи мне напишет пан Ручьевский, – есть у нас такой, – всякую забавную смесь надёргает из старых газет Белостецкий, – и такой есть, – но где я возьму очерк о солдате? А если рассказ нужен? Тут его хоть рожай!.. А вы и очерки пишете и рассказы.
– Кто вам говорил?
– Сам читал! «Сталинский сокол» – это ж матерь наша, сестра старшая.
– Ах, да. Очерки писал, рассказы тоже!.. Три-четыре были напечатаны. Но если строго говорить… – газетные. Их и рассказами-то не каждый назовёт.
– Чехов тоже газетные рассказы варганил. Их тоже не признавали. В каком-то письме он жаловался: в Москве у него среди газетчиков добрая сотня приятелей, и никто из них не признаёт в нём писателя. А?.. Вот подлецы! Вот снобы!.. Я сам писал очерки, и фельетоны кропал и одни тумаки за них получал.
Чернов эти последние слова выговаривал с каким-то пронзительным визгом. И совсем фальцетом восклицал:
– Вот черти! А?.. Только себя хотят видеть, а товарища в упор не замечают… Вас тоже понесут по кочкам! Что бы ни написали – всё не так да не этак.
Он яростно махал кулаком и то переходил на шёпот, то вдруг вскрикивал, – и смеялся, смеялся… До слёз, до потери голоса. Не было ничего смешного в его речи, а он смеялся. И как раз вот над этим, над тем, что было не смешно, а он смеялся, я тоже стал смеяться. Про себя подумал: «Странный человек! Так смеяться может только большой добряк и любитель жизни».
Мне с ним было хорошо и уютно.
В ту ночь я долго не мог заснуть: и мучила меня не боязнь людей в зелёных фуражках – я думал о Надежде, о дочке Светлане и о малыше, который вот-вот должен появиться на свет.
С Надеждой мы уже прошли трудную полосу жизни – не было жилья во Львове, Вологде и Москве, не хватало денег на еду. Как мужчина, я считал себя за всё ответственным, было совестно смотреть ей в глаза. Молодой, пришёл с войны победителем, а жену с ребёнком содержать достойно не умел.
Вновь и вновь вспоминался вечер во львовском Доме офицеров, когда я с тремя командирами своей батареи стоял в уголке залы и оглядывал ряды девчат, лепившихся у стен. И то ли в шутку, то ли всерьёз сказал:
– Ну, давайте смотреть самую интересную: какую покажете, на той и женюсь.
Они дружно выбрали девушку в синей юбке и белой блузке. Я подошёл к ней, пригласил на танец. Она танцевала легко, как пушинка, и была стройна, как молодой лебедь.
Через три месяца стала моей женой.
Любил ли я её?.. Кому-то может показаться – любовь так не зарождается, но у меня было именно так, и я благодарю судьбу за такой оборот моей жизни. Надежда со временем мне нравилась больше и больше. Бывая с ней на встречах, вечерах, я с радостью отмечал, что она лучше других, ярче, – и даже умнее. Любовь моя не только зародилась, но и крепла с каждым днём, перерастала в дружбу, привязанность. В редакции мне встретилась Панна Корш, – на что уж хороша, а домой-то я всё равно стремился, у меня и на минуту не возникала мысль о порушении союза с Надеждой.
Видимо, живы были в нашем поколении законы предков: если уж женился – живи и о предательстве не помышляй.
Но кроме традиций оставалась и биология, у неё тоже свои законы: если ты родился мужчиной и сила созидания себе подобных в тебе клокочет, – глаза твои невольно ищут кого-то и зачем-то; и если в поле зрения попался объект соблазнительный, а паче того, движется в твою сторону – тебе не уклониться, не отбежать. Не мы придумали механизм коловращения, не нам его и менять.
С этой примирительной мыслью я и заснул.
Однако спал недолго; кажется, только что смежил глаза, как над самым ухом раздался звук, похожий на пистолетный выстрел. Вскочил, и – шасть под подушку: пистолет искал по фронтовой привычке, но вспомнил, что время мирное и нет вокруг противника… Но что же?..
За дверью балкона маячит фигура, в руках палка, точно копьё Дон-Кихота.
Входит в комнату:
– Чёрт бы его побрал, этого проклятого разбойника: ни свет ни заря, а он уже над ухом – тут как тут: чик-чирик!.. А?.. Ну, что вы скажете? Вы – молодой, дрыхнете, как убитый, а мне каково?.. Я чуть какой звук – уже просыпаюсь. И затем заснуть не могу, хоть глаз выколи!..
Геннадий Иванович ходит по комнате и грозно поводит своей пикой – то вверх, то в сторону. Очевидно, он делает это в волнении. Вся одежда на нём – чёрные длинные до колен трусы. Грудь и плечи волосатые, хоть косы заплетай. На голове сноп торчащих волос, глаза красные от бессонницы.
– Сон разлажен, до двух-трёх часов заснуть не могу. И только начинаю засыпать, он уж прилетел. Сядет на решётку балкона и чирикает. Да так пронзительно – у меня перепонки трещат. Мне кажется, пулемёт над ухом застрочил. Вам хорошо – хоть из пушки пали, но мне-то, мне каково?..
Я сижу на краю кровати и начинаю понимать его святой гнев в адрес «проклятого разбойника». С трудом доходит до сознания: воробья ругает. И с мыслью «Чем же я могу помочь?» валюсь на постель, но, кажется, часа не проходит – слышу истерический крик:
– Они с ума посходили! То воробей, а теперь этот… Вы слышите, как он шкрябает своей поганой метлой? Вжик-вжик, вжик-вжик!.. Но ведь рано же! Людей всех перебудит.
Я снова сижу на койке и едва удерживаю клонящуюся на грудь голову. Глаза слипаются, я очень хочу спать, но Геннадий Иванович ходит с палкой по номеру и ругается на чем свет стоит.
– Нет, вы только послушайте, – этот проклятый турок так шкрябает метлой… А?.. Вы слышите?..
Я начинаю понимать, что ругает он дворника, подметающего площадь перед гостиницей. Действительно, если прислушаться, то слышно, как он «шкрябает» метлой. Но зачем же в такой ранний час, когда сон особенно крепок, прислушиваться ко всем посторонним звукам?..
Я этого понять не могу и снова валюсь на подушку. И теперь засыпаю так крепко, что уж не слышу и ругань Геннадия Ивановича. Однако Чернов будит меня и в третий раз: трясёт за плечо:
– Вставайте!.. Пойдёмте на море!..
На море?.. – думаю я. – Зачем же нам идти на море, если мне ещё так хочется спать?..
Геннадий Иванович берёт полотенце и делает мне жест рукой:
– Пошли, пошли… Мы каждый день утром идём на море, а уж затем на завтрак.
Наскоро одеваюсь, беру полотенце и нехотя плетусь за Черновым. Вяло текут мысли: «Неужели он каждый раз… будет вот так… колобродить ночью?..»
Взбираемся на камень, расстилаем полотенце. На соседнем камне сидит и смотрит на нас знакомый мне румынский майор. Я поднимаю руку, и он меня приветствует. Я ещё не знаю румынского языка, а то бы сказал ему: «Доброе утро». И ещё бы спросил, приплывут ли к нам наши друзья дельфины? Однако он понимает меня и без слов, показывает на даль моря, где мы играли с дельфинами, разводит руками: «Дескать, не приплыли и, наверное, не приплывут».
Я смотрю в ту сторону, откуда, огибая порт, плыли к нам эти удивительные жители моря. Там, далеко, у самого горизонта, тянется шлейф белого, как вата, облака. И непонятно, то ли оно поднялось из глубин моря в виде испарения, то ли опустилось с неба и отдыхает, точно русокудрая красавица на пляже. Море тихо, волн почти нет, и только длинные полосы воды, движимые незримым и неслышным волнением атмосферы, гонят к берегу весело журчащие гребешки. Море в эту пору зелёное, манит ласковой прохладой, зовёт в свои объятия. Очарованный, смотрю я в нескончаемую даль, и все мои заботы, тревоги, волнения пропадают, мне легко и свободно дышится, – невольно и неосознанно я прикоснулся к вечности, и душа наполнилась тихой радостью, ощущением покоя и величия.