Я пришёл в редакцию столичной газеты ещё через тридцать лет после нарисованной Розановым картины. Газета военная; в военной журналистике как-то ещё держался дух русского слова, где-то по углам редакций ещё шевелился русский человек. К тому ж момент для меня сложился счастливый: кампания борьбы с космополитизмом только прошла. Не шибко она их задела, но всё же вымела кое-кого из контор и редакций. Шапиро на кадрах в «Красной звезде» уцелел, а для майора Макарова в «Сталинском соколе» кресло освободили. Он-то меня за ручку и привёл в редакцию, в отдел информации сунул. А там местечко для Сени Гурина держали. Не сломай я им эту малину, он бы уж там сидел, и им бы осталось вытолкнуть чемпиона мира, что бы они и сделали любым способом. Сюда я пришёл, а и тут уж, как я потом понял, готовился на вылет Гриша Деревнин. Остался бы один-одинёшенек Серёжа Кудрявцев – впрочем, не опасный для них, потому как запах от него шёл свой, родной – жена-то у него, как я вскоре узнаю, из них же, евреев. Он потому смущённо опускал голову, едва только неистовый Деревнин выстреливал очередной заряд в адрес вездесущего, всепожирающего племени.
Однако же мы отвлеклись в область дидактики и грустных размышлений по поводу явлений, ставших для России сущим бедствием, подрезавших ей крылья, остановивших её полёт к неизвестно каким высотам. Болит и кровоточит рана от сознания, что ни отцы наши, ни мы не сумели прервать распространение чумы и тем приостановили рост нашего любезного русского народа. Простите нас, миллионы неродившихся малюток – наших сыновей, дочерей и внуков, не ступивших ножонками на землю, не вдохнувших воздух, не увидевших солнца, лесов и полей от нашей дури и беспечности. Всех врагов отбивали мы на поле брани и жизней своих ради вас не жалели, а тут помрачило наш разум сладкоречие чертей и бесов, отшибло память, вышибло дух телевизором и рок-поп-какофонией. Простите, хотя мы и знаем: прощения нам нет, и нет конца страданиям сердца от сознания этой вины.
А тем, кто всё-таки родился, расскажу о том, как всё было, как мы старались уберечь своё Отечество, сохранить дух и разум – как выдирались из мрака лжи и чужебесия, как теряли остаток сил, но и до сих пор ещё сохранили веру.
Итак, судьбе было угодно, и я пришёл в редакцию. Хорошо бы, конечно, чтобы не я один явился на подмогу русским в столичную журналистику, а и вся бы моя батарея, весь бы наш полк, но друзей моих боевых рядом со мной не было. Вернувшиеся с фронта товарищи, – те три процента из сверстников моего поколения, уцелевших в войне, – пошли на заводы поднимать страну, поехали в колхозы сеять, пахать и жать. Игнатьева, Никитина, Фридмана и Добровского надо было кормить, а поесть они, как я успел заметить, не дураки.
Для меня и моей семьи настало время материального достатка; я теперь получал хорошую зарплату – три с половиной тысячи, да плюс хлебные и квартирные, в ту пору эти надбавки нам ещё сохраняли. Большим сюрпризом для нас с Надеждой явились гонорары. Если раньше я их зарабатывал на стороне, то теперь их платила мне и родная газета. За спортивную подборку из Энгельса нам выписали по триста рублей, а за очерк я получил тысячу двести. Игнатьев начислил за него шестьсот, а редактор эту цифру удвоил. В среднем я теперь стал получать пять тысяч рублей в месяц. Деревнин сказал: «Это зарплата министра первой категории». Министру третьей категории, например социального обеспечения или культуры, платили три тысячи шестьсот рублей, секретарю обкома партии третьей категории, таким как Полтавской, Псковской областей, платили тоже три тысячи шестьсот рублей. Уборщица получала семьсот, средний рабочий на московском заводе тысячу восемьсот… такие тогда были зарплаты.
Самая большая разница – в шесть-семь раз. Разница между рабочим и министром – в два-три раза. Выдерживался принцип социализма; думаю, очень справедливый принцип. Демократы установили новую систему оплаты труда. Рабочий получает шестьсот-восемьсот рублей, генеральный директор кампании тридцать-пятьдесят тысяч долларов, столько же берёт себе директор банка. Разница более чем в тысячу раз! Вот она – визитная карточка демократии.
Вспоминается фраза, оброненная гениальным юношей Добролюбовым: история развивается по пути прогресса. Хорошенький прогресс, когда обрушена и лежит в развалинах величайшая империя, а на небольшую славянскую страну Югославию точно дождь сыплются ракеты.
И всё-таки Добролюбов прав. Величайшие беды и разрушения – плата за нашу слепоту и беспечность. Тысячи статей и книг о вредоносности еврея не могли подвинуть нас к принятию мер против этой опасности, и только потери миллионов братьев-соотечественников в годы репрессий, а затем и сама «погибель земли русской» открыли нам глаза на еврея. Мы его увидели, узнали и теперь перед всем человечеством встал вопрос: «Одолеют ли русские Антихриста?». Если не одолеют – лежать в развалинах всем странам Европы, а затем и Африки, и Америки, захлебнуться ядовитой жижей из отравленных рек и морей всем народам мира – в том числе и самим евреям.
Как и во все времена истории, на поле битвы выходит русский народ. Ныне он ослаблен алкоголем и наркотиками, придавлен нуждой и болезнями, зачумлён и развращён бесами с телеэкрана, но всё же ещё русский, всё же ещё не забывший своих отцов и дедов – князей Александра Невского и Дмитрия Донского, царя Петра и святителя Сергия Радонежского, спасителей Руси Минина и Пожарского, Суворова и Кутузова. Помнит героев новейшей истории Дмитрия Карбышева и Николая Гастелло, Александра Матросова и молодогвардейцев, Покрышкина, Сафонова и Кожедуба. Горит ещё в сердце каждого русского огонь отваги и ненависть к врагам Отечества. Знает мир, что и сегодня спасение ему может прийти только из России – от народа русского, от славян, душа которых обращена ко всем людям, пронизана светом солнца и величием Бога.
Но это общее, это думы о делах вселенских. Дела же мои собственные обращались в тесном кругу редакционных товарищей и в кругу семейном.
Прошли три первых месяца жизни в столице, и нам нужно было согласно уговору искать новую квартиру. И мы переехали с Даниловской площади в район Красной Пресни, сняли комнату в большой коммунальной квартире, где теснилось двадцать семейств и по утрам стояли в очередь к газовой конфорке и в туалет. Впрочем, жили дружно и весело.
Надежда купила себе красивую одежду, во всё новенькое нарядила Светлану, а я купил своей дочурке большую говорящую куклу. Жена моя, чуткая к моему настроению, как-то сказала:
– Я теперь становлюсь настоящей москвичкой, а то всё время думала, что нам опять надо будет ехать во Львов или Вологду.
– Почему ты так думала?
– А видела: что-то у тебя не ладилось, и я беспокоилась.
– Ты права. Моя работа в большой газете не сразу заладилась.
– А теперь?
– Теперь будто всё устроилось. Меня повысили, и мы будем получать больше денег, так что ты можешь побаловать нас со Светланой вкусной едой и даже покупать мороженое. А ты скажи, пожалуйста, я по-прежнему воюю во сне или стал потише?
– Ты теперь редко подаёшь свои команды. Я давно хотела спросить, а что такое «Темп пять!» Ты часто выкрикивал именно эту команду.
– А это когда на объект, который мы охраняли, или на батарею совершается звёздный налёт, то есть с четырёх сторон атакуют самолёты. Тогда я задаю орудиям самый высокий темп стрельбы.
– А-а… Понятно! Ну, слава Богу, ты теперь во сне не подаёшь и эту команду.
Да, после войны мне часто снились танки, самолёты, а то и бегущая на батарею пехота. Мы тогда били изо всех стволов и, к нашему счастью, всегда отбивались. Эти-то атаки вдруг оживали передо мной во сне, и я тогда подавал команды, чем немало пугал свою молодую супругу. Сны такие меня чаще посещали во времена беспокойные, когда нервы мои взвинчивались на работе и положение казалось не менее тревожным, чем на войне. Теперь же в отделе боевой подготовки я работал несравненно больше, но работой моей были довольны, и мир мне казался прекрасным.