Старушка рассказала другим об опасности, и некоторое время отдыхающие на балкон не выходили. Но потом там снова стали появляться люди, и тогда Стаховский придумал другую «операцию». Взял у студента старую саблю, привезённую с Дона, и пообещал наточить её «до блеска». А перед самым балконом Дома творчества лежал плоский камень, на котором Стаховский вечерами и точил саблю. Обитатели балкона вначале ничего не понимали, а потом какой-то старик подошёл к нему и спросил:
– Ты чего точишь?
Стаховский повертел саблю в руках, ответил:
– А так… железяку.
– Но зачем же её точить?
– А так… ради удовольствия.
– Но какая же это железяка, если это сабля, боевое оружие.
Стаховский снова вертел перед носом «железяку-саблю» и потом сказал:
– Да, это сабля, но не боевое оружие, а музейный экспонат. Вот наточу и сдам её в музей.
Старик сказал, что отдыхающие не хотят смотреть на то, как он тут каждый вечер точит её у них под носом: ширк-ширк.
– Да почему же?
– Не делай из нас идиотов! Кому же понравится?.. Человек вышел подышать воздухом, а ты скоблишь эту железяку? А она и не железяка вовсе, а кинжал, которым потрошат животы. Ты что – не понимаешь?
Диалог ни к чему не привёл, и в следующий раз к Стаховскому подошло много стариков и старух. Они тревожно галдели, возмущались, – говорили, что он отравляет им отдых. А он возьми, да скажи им:
– От каких же таких трудов вы отдыхаете тут? В шахте что ли уголёк добывали или «Войну и мир» писали? Да вы и ручку в руках держать не умеете.
Ну, тут такое началось! Сам Аркадий Райкин к ним на помощь прибежал, дочь Корнея Чуковского прискочила. С кулаками на него лезут. А он как поднимет свою саблю да как гикнет по-казацки и ну размахивать, будто головы врагам сечёт. В минуту все разбежались. И позвонили в милицию.
Был поздний вечер, когда мы зашли в милицейский пост. И застали тут картину более чем идиллическую: на месте дежурного сидел наш Стаховский, а возле него стояли три милиционера. Поэт писал автографы на вышедшем недавно сборнике его стихов и торжественно вручал каждому подарок. Поначалу на нас не обратили внимания; стражи порядка пожимали руку Стаховскому, сердечно его благодарили. На столе мирно лежала сабля. Наконец, заметили и нас, дежурный ко мне обратился:
– Вам кого, товарищ?
– Нам сказали, что вы забрали нашего студента.
Два милиционера ретировались в открытую дверь другой комнаты, а дежурный – это был сержант милиции – сел на своё место, сделал строгое лицо:
– Да, но мы решили протокол не писать. Не находим состава преступления, однако будем просить не беспокоить больше отдыхающих.
– Хорошо, мы примем свои меры, а теперь, если позволите, возьмём с собой студента.
– Да, да, мы с ним обо всём договорились.
Была ночь, мы шли по тёмной тополиной аллее.
– Вы свои художества продолжаете, – заговорил я, пытаясь быть строгим.
– Продолжаю, но вы зря беспокоитесь. С милицией я и сам справляюсь.
– А если дело дойдёт до суда?
– Не дойдёт. Я знаю грань между действием и преступлением.
Он вдруг остановился, схватил меня за руку:
– Вас искал Шишов. Он хочет отдать вам свой портфель.
– Портфель? Но зачем?
– Он какой-то странный! Глаза бешеные, голос дрожит – что-то с ним творится? Ходит по платформе, пропускает поезда и всё время смотрит на рельсы. Уж не хочет ли кинуться на них, как Анна Каренина?
– А где он сейчас?
– А там, на платформе.
– Пойдёмте туда! – решительно сказал я и свернул на тропинку, ведущую к станции. Ещё издали увидели на платформе одинокого человека – это был Шишов. Неспешным шагом он прохаживался то в одну сторону, то в другую. Портфеля с ним не было. Приблизившись к нему, я спросил:
– Где твой портфель?
– А вон, – показал он на обломанный сук дерева, на котором висел его знаменитый обшарпанный чёрный портфель. Мы, его однокурсники, знали, что в нём Шишов носит свои три пьесы, которые он предлагал режиссёрам едва ли не всех столичных театров. Я читал все его пьесы и находил их необыкновенно талантливыми. Удивлялся, почему же они до сих пор не заинтересовали ни одного режиссёра. В них так много было жизни, так остро ставились проблемы – и, главное, рельефно вылеплены образы людей…
Рядом с нашим институтом расположен прекрасный столичный театр имени Вахтангова. Я как-то сказал Шишову:
– Пойдём к Рубену Симонову, главному режиссёру театра.
– Я был у него.
– И что же?
– Не стал читать. Сослался на занятость.
– Пойдём! Я скажу ему, что у тебя за пьесы.
Шишов посмотрел на меня внимательно, с грустью проговорил:
– Старик, я тебе завидую: ты ещё веришь, что наши с тобой письмена кому-нибудь нужны. Я уже не верю. Я обошёл десять театров: шесть в Москве и четыре в Ленинграде – и представь: нигде нет русского режиссёра. А в моих-то пьесах русский дух, русские характеры – да они от всего этого как черти от ладана шарахаются. В одном театре, когда я вышел от режиссёра, за мной увязался какой-то артист и по дороге рассказал, какие пьесы ищет их режиссёр. Во-первых, нужен разврат, развод, семейный скандал и полдюжины мерзавцев. Вот этого народа – мерзавцев, как можно больше. И чтоб они, негодяи разные, непременно русскими были. В твоей пьесе есть такой товар?.. Нет?.. В том-то и дело, братец, что нет. И не будет никогда, потому что ты русский и у тебя нет желания месить в грязи своих соплеменников. А потому он и не ждёт от тебя нужной ему пьесы. Ты не успел дверь его кабинета открыть, а он уж видит: есть для него пахучий материал или нет. Мы с тобой интернационалисты, мы человеку верим, а он – на лицо смотрит. И представь: судит безошибочно. Марксов-то интернационализм для идиотов писан, а ему своё родное любезное обличье подавай. Он всё на роже нашей читает, и рожа эта если и нужна, то только на сцене для изображения характерных русских лиц. А уж что до автора пьесы – тут ему своячка подавай. И это не что-нибудь, а политика верха. Родная коммунистическая партия этого хочет. Потому по всей матушке России, а там и дальше – во всех театрах братских республик режиссёрами одни евреи поставлены. И спектакли они дают только своих драматургов: Симонов, Арбузов, Розов, Мариенгоф… Ну, а мы с тобой носом не вышли. Потому меня они из театра наладили. Так-то, братец! Думать надо больше, думать.
– Ну, а режиссёр Симонов?
– Ты бы посмотрел на его физиономию…
Невесёлая это была беседа. Вспомнил я свой визит в «Новый мир», там мне однофамилец мой примерно то же говорил.
Вот и таскал в старом клеёнчатом портфеле три своих пьесы бывший офицер Балтийского флота Шишов Василий Васильевич.
Ну, а здесь, на платформе…
Заглянул я в глаза Василию, а в них языки пламени мечутся, он вот-вот сейчас кусаться станет.
– Чего ходишь тут, кого ждёшь?
– Мне ехать надо. Ехать, Иван.
– Куда?
– А вот куда?.. Если бы я знал, куда мне надо ехать… Отпустил бы ты меня домой, в деревню – там мать у меня, старушка, крышу дома надо поправить.
– Деревня и у меня есть, да только литературу русскую кто же делать будет? Не Рубену же Симонову всё отдадим?
– Опоздал ты, Иван, задержался там, на фронте, и опоздал малость. Литература уж отдана рубенам, нам тут места не осталось. У тебя жильё в Москве есть, ты ещё пообивай пороги издательств, а я уж сыт. Вот сейчас подойдёт поезд, и – поеду.
Голос его дрожал, и весь он был точно в лихорадке. Я услышал стук приближающейся электрички, схватил его за руку и потащил прочь от платформы. Сняли с ветки портфель и повели Шишова домой. Я шёл, обняв товарища за плечи, и слышал, как дрожит он всем телом. Мы привели его в комнату, где уже спали три его друга, уложили в постель. Посидели немного возле него. Я пожал ему руку, сказал:
– Спи, Василий, а завтра поговорим. Мы ведь с тобой русские офицеры, нам ли падать духом.
Шишов долго держал мою руку в своей, а потом отпустил её, закрылся с головой одеялом. Портфель с пьесами лежал на стуле у его изголовья. Мы тихонько вышли. И тоже пошли по своим комнатам. Стаховский, прощаясь со мной, глухо проговорил: