VI.
Наступил и роковой день итога... Разыгрался один из тех крахов, которые повторяются время от времени с большой помпой. Процесс корнета Лугинина в свое время наделал шума и занял на время все внимание публики, благодаря и действующим лицам, и средствам, и пикантным подробностям. Евгений Васильевич помнил только роковое утро, когда он приехал к Lea,-- все кругом рушилось, оставалась женщина. Она приняла его довольно сухо, потому что уже знала о случившемся крахе. -- Ты посмотри на свой морда!-- по-русски сказала она, подавая ему зеркало.-- Посмотри... -- А что?-- удивился Евгений Васильевич, разсматривая свое лицо. Lea захохотала, грубо и нахально, и проговорила только два слова: -- Жаулик... мазурик... Последний Лугинин даже замахнулся, чтобы одним ударом убить эту гадину, но во-время опомнился. Через четверть часа Lea уже плакала, потому что ее вызывали в суд свидетельницей. -- О чем же ты плачешь?-- удивлялся Евгений Васильевич. -- У меня есть старый мамаша... Старый мамаша все будет узнал... -- Успокойся, пожалуйста: во-первых, твой старый мамаша не читает русских газет, во-вторых, этот процесс даст тебе еще неслыханную популярность, и, в-третьих, ты должна серьезно обдумать костюм, в котором явишься на суде. Понимаешь, вся публика будет тебя ждать... каждое твое слово будет ловить... Процесс Лугинина выделялся только бешеными цифрами растраченных денег и пикантными подробностями. Козлом отпущения являлся именно этот последний Лугинин, и на нем сосредоточилось все внимание. Целых две недели был он у позорнаго столба, когда выплывали на свет Божий все мелочи. Не осталось, кажется, такой мелочи, которую не вытащили бы. Все прошлое корнета Лугинина промелькнуло перед публикой, упивавшейся его позором. Он сидел на скамье подсудимых изящно-спокойный, даже с легкой улыбкой презрения, и начинал терять самообладание только в моменты, когда на сцену выступало какое-нибудь новое женское имя. А их было так много, этих женских имен. Евгений Васильевич не понимал только одного, чему радовалась эта публика? А она радовалась, он это чувствовал. Больше -- ему завидовали, хотя и задним числом. -- Все вы такие же!-- хотелось ему крикнуть.-- Только недостает силенки... А главное, только сидя на скамье подсудимых, Лугинин почувствовал тот стыд, от котораго человек не уйдет, как не уйдет от собственной тени. Ах, как все глупо... Это сознание давило и угнетало его. Если б даже присяжные и оправдали его, то этим еще не сняли бы с него душившее его сознание. Молодой красавец, с выдающился общественным положением, и вдруг такая позорная жизнь и такой жалкий конец. И ничего, что могло бы удержать, остановить, образумить... Лугинин теперь смотрел на самого себя издали и презирал, хотя не был по душе хуже других. Так, подошла такая несчастная линия... И позор, позор, который не смоется ничем. Ему теперь стоило только назвать свою фамилию, чтобы всякий порядочный человек брезгливо отвернулся от него. Ведь это тот самый Лугинин, который составлял фальшивые отчеты, растрачивал чужия деньги, подписывал фальшивые векселя и т. д., и т. д. И для чего? Для пьяных оргий, для безобразия... Он обманывал сотни людей, доверявших ему свои последние гроши, нажитые тяжелым трудом. Тут были и немощные старцы, и безпомощныя вдовы, и опекаемые малолетние, и все это теперь вопияло и требовало возмездия. Он сам себя осудил и потому встретил обвинительный вердикт почти равнодушно. Только бы скорее кончилась вся эта тяжелая процедура. О будущем он старался не думать: будет, что будет. Наступило и это будущее. Лугинин был сослал "в не столь отдаленныя места Сибири", с лишением некоторых прав и преимуществ и с обязательством не выезжать из места ссылки в течение трех лет. И вот он в глухом провинциальном городишке, за тысячи верст от Петербурга, в совершенно незнакомой ему обстановке, среди чужих людей, обычаев и порядков. Это были три тяжелых года... Не раз Евгению Васильевичу приходила мысль о самоубийстве, до того была невыносимо. Сибиряки привыкли к ссыльным и относятся к ним равнодушно, хотя под этим равнодушием и скрыто много чисто-сибирскаго ехидства. Ссыльный все-таки остается чужим человеком и, вдобавок, человеком с прошлым. Это прошлое лежит несмываемым пятном. Повидимому, его и принимают, как своего человека, и обращаются за панибрата, а при первом случае бросят прямо б лицо позорную кличку. Сознание этого органическаго отчуждения отравляет всю жизнь. Другим тяжелым обстоятельством для Лугинина были собратья по ссылке. Их было человек шесть: два остзейских барона, сосланных за убийство в запальчивости и раздражении своих кучеров, какой-то подозрительный польский граф, старавшийся изобразить из себя политическаго преступника, а в сущности сосланный за контрабанду, бывший городской голова -- русачок, обокравший банк, еврей из фальшивых монетчиков, гусарский офицер, восточный человек и т. д. Словом, компания приличная. В другое время Лугинин никому из них не подал бы руки, а тут волей-неволей приходилось коротать время вместе. Всего тяжелее было то, что все презирали друг друга, интриговали, ссорились, распускали друг про друга невозможные слухи и вообще держали себя самым компрометирующим образом. И с этими подонками приходилось проводить время. Мало того, эти пропащие люди не могли простить Лугинину его прошлаго, его успехов и отравляли жизнь по каплям. Только в ссылке люди достигают этого искусства, потому что праздной мысли не на чем успокоиться. С коренными сибиряками Лугинин из гордости долго не решался знакомиться, предчувствуя возможность обидных инцидентов. Здесь было все возможно. Но время делало свое дело, и сами собой образовались некоторыя связи. Все-таки живые люди, живыя лица, интересы,-- на время забывалось то прошлое, которое прошло мучительной тенью и, в не столь отдаленныя места. Здесь Лугинин понял ту простую истину, почему преступник, скрывший преступление с дьявольской ловкостью, в конце концов не выдерживает и, выражаясь официальным языком, отдает себя в руки правосудия. Это особая психология, которая совершенно неизвестна нормальным людям. Лугинин понял это на самом себе: он без конца повторял про себя свое прошлое... И это который день. Терялась самая граница, отделявшая область воображения от действительности. Стоило остаться одному, и начиналась эта мучительная работа. Лугинин по десятку раз в день переживал свою бурную жизнь и по десятку раз приходил к своему жгучему позору. Именно это было какое-то жгучее чувство. А потом являлась безконечная вереница самых разнообразных комбинаций: ведь вот что нужно было сделать, сказать, написать и т. д. Это была та внутренняя казнь, от которой погибают самыя сильныя натуры. Вынужденное безделье давало достаточно времени для этой казни. Лугинин ненавидел свою квартиру, себя самого, времена года, перемены дня и ночи, потому что это были только ступеньки, по которым тащилось что-то до того мучительное, чему нет названия. И все-таки оставалось что-то в роде надежды, вернее -- призрак надежды. Ведь у него было столько друзей... Они его провожали, обещали писать, говорили какия-то жалкия слова. И вдруг никого... Он был забыт, как живой покойник. А ведь в свое время за ним ухаживали, перед ним заискивали, гордились знакомством с ним. Он имел неосторожность напомнить некоторым о своем существовании и даже не получил ответа, Там все умерло для него... Боже мой, чего бы он ни дал за то, чтобы отомстить этим друзьям и показать им, чего они стоят!.. Но это была недосягаемая мечта, даже в самом отдаленном будущем. Даже враги были лучше, потому что были справедливее. Лугинин длинным рядом безцветных и пустых дней прошел через всю философию отчаяния и к концу трехлетняго срока достиг того тупого состояния, которое граничило с самоубийством. День прошел, и слава Богу... И сколько таких дней когда уходили молодость, здоровье, лучшия силы -- все. И ни один день не вернется... Наконец кончились и эти три роковых года. Нужно было что-нибудь предпринимать. Те микроскопическия средства, которыя Лугинин получал от родных, конечно, не могли его удовлетворять и, кроме того, тяготили, как вынужденная милостыня. Времени было достаточно, чтобы обдумать во всех подробностях возможный "проспект" дальнейшаго существования, Лугинин знал только одно, что ни за какия блага в мире не обратится за советом, поддержкой или помощью к кому-нибудь из своих бывших друзей,-- он предпочел бы пустить себе пулю в лоб. После долгих колебаний он написал письмо к своему злейшему врагу, создавшему все дело. Он разсказал здесь все, что пережил и почему решился обратиться именно к нему. Этот маневр оправдал себя. Враг откликнулся и доставил Лугинину место управляющаго на золотых приисках по системе реки Чауша. Лугинину показалось, что он родился во второй раз, когда его дорожный тарантас выезжал из проклятаго сибирскаго городишка, где он столько вынес. Впереди была цель, нечто живое, а главное, работа. Ему теперь нравился и сибирский простор, и эти зеленыя горы, и бойкая промысловая жизнь, и совершенно исключительный мирок приисковаго люда, до купленаго вора Гаврюшки включительно. Много времени отняло знакомство с новым делом, потом устройство хоть какой-нибудь обстановки и вообще вся та практическая деятельность, которая не оставляла свободнаго времени для наболевших дум о прошлом. В этом приспособлении прошло около года, и Лугинин точно ожил. Но это продолжалось только в период приспособления, а когда он закончился -- явилась страшная тоска. Ведь хотелось жить в тридцать пять лет... К этому критическому периоду относится знакомство Лугинина с Марѳой Семеновной Голых, владевшей богатейшим Трехсвятским прииском. Приисковая молва гласила, что ловкий петербургский барин так или иначе околпачит приисковую сибирскую дуру. Марѳа Семеновна состояла на положении вдовы уже около пяти лет и была еще в том цветущем возрасте, когда мысль о замужестве не является преступлением. Правда, что она была почти безобразна, но зато богата. Что думал сам Лугинин, никому не было известно. -- Оженим мы барина...-- давно решил про себя Гаврюшка.-- Уж это верно!..