Бьющий на взлете
Илона Якимова
Дизайнер обложки Анна Тимушкина
Фотограф Нина Архипова
Фотограф Илона Якимова
© Илона Якимова, 2025
© Анна Тимушкина, дизайн обложки, 2025
© Нина Архипова, фотографии, 2025
© Илона Якимова, фотографии, 2025
ISBN 978-5-0065-2094-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Бьющий на взлете
Жизнь – это кот, уснувший на подоконнике.
Нежданно-негаданно он просыпается, падая с четвертого этажа.
Тициано Скарпо, «Венеция – это рыба»
There was only us in our world
And the music it never died, never died, never died
© «Wasted» Kasabian
Врата Лидо
Тело требовало своё.
Дать значило подчиниться природе, отказать – выиграть еще некоторый отрезок времени до окончательного превращения в хитиновую тварь. И он научился осознавать отказ, данный самому себе, как разновидность аскезы, и оно щекотало нервы, более не задеваемые почти ничем – то, как снова он устоял. Пять лет был он вечно голоден, но жить с этим привык вполне. Живут же люди и с куда большей хтонью в голове и теле. А у него – только тело, голову-то свою он знал наизусть. Пять лет почти не прерывал полет, пока вот не приземлился на несколько дней. Адриатика, отступая и подступая, шурша, качала его, лежащего на берегу, в песке, – как в коконе, как в колыбели. Сейчас он казался себе личинкой человека более, чем когда-либо. Что за странная метаморфоза – молодеть сознанием по мере приближения к износу, к физической смерти? Гибче и восприимчивей умом он себя не ощущал никогда. И никогда так остро не чуял границ телесных возможностей, за которыми – пустота.
Песок – тусклое серебро с патиной, небо расходится именно над тобой, обнажаясь из оперения облаков, открывая путь, куда бы взлететь. Платиновый блеск мерно набегающих волн слепит, ловя последний солнечный луч, небеса цвета горлышка голубя, между серым и голубым, столь же бархатные, столь же трепетные. Пятьдесят – возраст максимально накопленной или растраченной силы. Ты всё еще можешь, но каждый раз как последний. И он мог, хотел, брал, но уже начинал замедляться, начинал сдавать. И понимал, и отворачивался от этого, и отвернуться не удавалось. Ян Грушецкий открыл глаза, чтоб успеть увидеть, как оседает солнце в Адриатику – в течение получаса, содрогаясь, кровя, – и вода принимает жертву, претворяя кровь в расплав, и заливает золото в лимфу его хитиновой твари.
Он приехал рано утром, еще в прохладе, бросил байк у гольф-клуба, прошелся по дамбе до маяка. Днем песок в дюнах белый, но в пасмурных сумерках понемногу приобретает стальной цвет. В сезон на Альберони людновато, а он предпочитал одиночество. Верней, одиночество довольно давно предпочло его, и они сумели договориться. Как впечатал себя в дюну, так и провалялся там весь день, постепенно перемещая тело к воде, балуя слух волнами. Тормознуться, правда, уже пора. Долгая, тягучая американская история оставила в нем смутное ощущение – а невербализуемым чуйкам своим он весьма, весьма доверял – что пора валить. Взлететь и исчезнуть с радаров на время, возможно, вернуться в Индию, осесть, чилиться, тупить, писать что-то из того, что давно откладывал. В Индии время останавливается. Но до той поры у него намечались две встречи в Европе, пропустить которые не то чтобы не мог – не хотел. Идея была заложить вираж по лагуне. Прилетел на «Венеция-Лидо», вспорхнуть собирался в Местре, но завис, отогреваясь. Два дня здесь, после на неделю нырнуть в рыбу, там повидаться и стартовать из «Марко Поло» в новый виток. Даже у кондотьеров бывают каникулы, кондотьер пера позволил себе немного тепла. Приехать к морю в несезон было любимой фишкой Грушецкого. Потому – что там делать в сезон-то? Париться, обливаясь потом, в толпе, как все? Существовать как все претило ему органически. А сейчас… цены припали, солнце приятно теплое, набережные и пляжи пустеют. Город очистился, сцедил лишнюю туристическую жижу. А что прохладно к вечеру и по утрам… так тут не самое холодное море, в которое ему доводилось нырять. Венеция – это рыба, Скарпо прав. Цельная рыба-кит плавала в густом рыбном супе мальков-островов. Лидо – берег Венеции, краешек нежного брюшка, переливающийся на солнце в садке. Октябрь в рыбьем брюхе на сей раз выдался изумительный. Еще неделя – и на Адриатику придут холод, шторма, дожди, окончательно опустеют прибрежные лежбища, но пока что, пока… Можно подброситься на вапоретто до Сан-Марко, а можно лежать на остывающем песке, думать и вспоминать. Без колебаний выбрал второе. Всегда был теплолюбив, а теперь и понимал, почему. Вообще понимать про себя почти всё оказалось очень полезно, хоть и неожиданно. Зимовать Грушецкий предпочитал на морях, если уж зимы вовсе не избежать. А так, летняя жизнь – это очень про него. Господь милосерднее к мухам, им назначен один лишь день сравнимо с человеческим веком, им не уготовано увядания. Мгновенная смерть – мечта, а не жизнь.
Вообще он тормознулся на Лидо ради частного, крохотного, кукольного аэропорта, из-за крепости Сан-Николо, а заодно чтоб взглянуть на природу, оформившую когда-то картину Висконти. Ретро-кино и ретро-музыка, с юности фанат того и другого. Чувства и эмоции – немного винтаж на нынешний вкус, однако стиль… теперь так уже не умеют, измельчал декадентский надрыв. Ходили слухи, что можно как-то через местных проникнуть внутрь крепости, стоявшей на армейском балансе, а пролезть туда, куда нельзя никому, всегда было особым умением и гордостью Грушецкого, однако вот, обломилось. В результате он смотрел в бескрайнюю гладь лагуны, взятую за краешек белыми пальчиками частных пирсов, утопающих теперь в плаве золота и меди. Еще двадцать минут жизни – и всё погаснет. Дыхание перехватывало от красоты, но не от боли. Если бы у него было что кинуть в море, он бы с ним сейчас обручился. В венецианских закатах нет драмы, есть сдержанная роскошь позолоты с картин старых мастеров. Сей момент ожидаешь, что из прорвы горящего неба посыплются сложносочиненные ангелы Веронезе, но вечность длится, длится и длится, ангелы не приходят, а потом сразу наступает венецианская ночь.
Великий дар одиночества, какое может обеспечить себе только человек, недооценен.
Одиночество – дар и путь одновременно, так он научился это воспринимать. Сперва была ломка, острая, как от нехватки дозы, у него-то, привыкшего к бурлению человеческих судеб вокруг, к плотному контакту, кожа к коже, с друзьями, женщинами, знакомыми. Пришлось отдаляться. Сопрягать, так сказать, внешне свое поведение с ощущением себя самого изнутри. Так-то он всегда был один – даже когда бурлило вокруг – он потому и устраивал бурление, что не мог вынести голодной пустоты внутри, высасывающего рассудок вакуума. А теперь он еще и знал, что это на самом деле такое. И не знал, в какой момент зайдет слишком далеко, поэтому сваливал от контакта еще резвей, чем прежде, когда просто диверсифицировал баб до ощущения тела, в которое кончаешь и на миг ощущаешь себя принятым – хотя и это только иллюзия, конечно.
И всё. Большего не дано.
Одиночество – то, в чем никому не позволял себя тревожить Гонза Грушецкий, двойная подкова в гербе, любимец богов, наблюдатель изнанки мира.
Смеркалось, парочки потекли с пляжа восвояси. Сумерки сползли с неба на землю, обнажая остро синеющее над Адриатикой небо. Прошуршали по берегу шаги, уже с пять минут неподалеку шушукались девчоночьи голоса. Рядом с ним на песок шлепнулся скомканный клочок бумаги. Сел, развернул записку, в ней значилось: «Если тебе меньше тридцати, подними правую руку, если больше – подними обе руки». Ухмыльнулся. Не оборачиваясь на хихиканье за спиной, поднял обе руки. Потом подумал, лег, поднял еще и ногу. Равнодушно пронаблюдал из положения лежа, как разочарованные подружки упархивают прочь, поигрывая прокачанными ягодицами. Вот, а вечер мог стать увлекательным. Женщины! Честность их никогда не привлекала. Впрочем, их общий суммарный возраст меньше одного его собственного, такие его не цепляли, хотя посмотреть приятно. Он и посмотрел. Потом закрыл глаза, закинул руки за голову и замер, впитывая последние лучи закатного солнца.