— уже сыновья и даже внуки тех, с кем он жил в том доме, которого уже давно нет, ощущение, что он дома, владеет им даже под брезентовым пологом. У него свой дом в Джефферсоне, где он прежде жил с женой и детьми, их у него, правда, больше нет, хозяйство ведет племянница покойной жены со своей семьей, ему там удобно, о нем заботятся, за ним ухаживают родичи той, кого он выбрал изо всех на земле и поклялся любить до гроба. Но он томится в своих четырех стенах, дожидаясь ноября; ведь эта палатка, и слякоть под ногами, и жесткая, холодная постель — его настоящий дом, а эти люди, хоть кое-кого из них он только и видит всего две недели в году, его настоящая родня. Потому что тут его родная земля.
На брезентовой стене палатки выросла тень молодого негра и заслонила отсвет гаснущего огня на потолке, застучали поленья, и яркое пламя высоко и жарко вспыхнуло на брезенте. Но тень не исчезла, и, приподнявшись на локте, Маккаслин увидел, что это вовсе не негр, а Бойд; когда Маккаслин его окликнул, тот обернулся, и в красном отсвете огня старик увидел его угрюмый, злой профиль.
— Все в порядке, — сказал Бойд. — Спите.
— Помнится, Уилл Лигейт рассказывал, будто ты и прошлой осенью никак не мог уснуть. Тогда ты звал бессонницу охотой за енотами. А может, это Уилл Лигейт так ее звал? — Бойд не ответил. Он повернулся и пошел к своей кровати. Опершись на локоть, Маккаслин смотрел, как его тень скользнула вниз по стене и пропала. — Вот, вот, — сказал он. — Постарайся лучше уснуть. Завтра нам надо запастись мясом. А потом не спи хоть до утра, если нравится.
Сам он лег на спину, снова скрестил на груди руки и стал смотреть, как накалилась печь. Огонь опять горел ровно, сырые дрова занялись и жарко запылали; скоро пламя снова спадет, как и внезапная вспышка молодой страсти и душевного беспокойства… Пусть немножко полежит без сна, думал старик. Придет время — он долго будет лежать неподвижно, и ничто, даже неудовлетворенность, его не потревожит. А вот тут полежит без сна и, пожалуй, успокоится, если вообще что-нибудь сможет успокоить человека, которому только сорок. Палатка, брезентовый купол, где перешептывались дождевые капли, снова наполнилась тишиной. Старик лежал на спине, закрыв глаза, дыша тихо и мерно, как ребенок, и прислушивался к тишине, которая была не тишиной, а мириадом звуков. Ему казалось, что он видит ее, огромную, первобытную, нависшую над этим жалким, случайным и тесным обиталищем людским, которое исчезнет, не пройдет и одной короткой недели, а еще неделю спустя бесследно сгладятся и все его следы, и на этом действенном безлюдье затянутся последние шрамы. Ведь это его земля, хоть он никогда не владел ни единым ее клочком. Да и не хотел тут ничем владеть, зная, какая ее ждет судьба, глядя на то, как она год за годом отступает под натиском топора, видя штабеля бревен, а потом динамит и тракторные плуги, потому что земля эта человеку не принадлежит. Она принадлежит всем людям, надо только бережно с ней обходиться, смиренно и с достоинством. И внезапно он понял, почему ему никогда не хотелось владеть этой землей, захватить хоть немного из того, что люди зовут «прогрессом». Просто потому, что земли ему хватало и так. Ему казалось, что они — он сам и эти дикие заросли — сверстники; век его — охотника и лесного жителя — начался не тогда, когда он родился на свет. В него вдохнули жизнь, — а он с радостью ее принял, покорно, но гордо — тот самый старый майор де Спейн и Сэм Фазерс, обучившие его охотиться; и вот век его и век этих лесов вместе идут на убыль, но ждет обоих не забвение, не пустота, а свобода от времени и пространства, когда выкорчеванная земля, изрезанная и зажатая в правильные квадраты хлопковых посевов на потребу обезумевшим европейцам, чтобы те могли превратить их в снаряды и убивать друг друга, снова обретет свои просторы — и для тенистых высоких деревьев, не знающих топора, и для непроходимого кустарника, где сильные, дикие и бессмертные звери прячутся от без устали лающих бессмертных псов и, как птицы феникс, гибнут от беззвучных выстрелов, а потом воскресают снова.
Он заснул. А потом зажегся фонарь, в палатке двигались, вставая и одеваясь, люди, снаружи в темноте старый негр Ишам колотил ложкой по железной сковороде и кричал:
— Вставайте пить кофей, уже четыре. Вставайте пить кофей, уже четыре!
Он услышал и голос Лигейта:
— А ну-ка, ступай отсюда, дай дяде Айку поспать. Если его разбудить, он непременно пойдет на охоту. А ему сегодня нечего делать в лесу.
Вот он и лежал, не шевелясь. Старик слышал, как они вышли из палатки, как завтракали за столом под навесом. Потом услышал, как они отправились в путь, лошади и гончие; последний голос замер вдали; скоро из сырого леса отчетливо донесется первый звонкий лай — это гончая почует логово оленя, — тогда он уснет опять. Но брезент, закрывающий вход, качнулся внутрь и лег на место, что-то стукнулось о край его койки, чья-то рука схватила его за колено сквозь одеяло и потрясла, прежде чем он успел открыть глаза. Это был Бойд, вместо охотничьего ружья он держал винчестер.
— Простите, что разбудил, — заговорил он резко, торопливо. — Тут придет…
— Я не спал, — сказал Маккаслин. — Вы что, собираетесь сегодня стрелять из вот этой штуки?
— Сами же сказали ночью, что нам нужно мясо, — ответил Бойд. — Тут придет…
— А с каких это пор вам стало трудно добывать пищу из двустволки?
— Ладно! — сказал Бойд все с тем же сдержанным, но полным бешенства нетерпением. И тут Маккаслин заметил у него в руке что-то плотное, продолговатое — конверт. — Тут придет утром женщина, будет меня искать. Дайте ей вот это и скажите от меня: «Нет».
— Что? — переспросил Маккаслин. — Кто придет? — Он приподнялся на локте, а тот швырнул ему на одеяло конверт и сразу же повернулся к выходу: конверт упал тяжело, увесисто и бесшумно и чуть было не соскользнул на пол, но Маккаслин его подхватил и нащупал сквозь бумагу толстую пачку денег. — Минутку, — сказал он. — Минутку. — Тот остановился и поглядел назад. Они смотрели друг на друга: старик на измятой постели, с худым лицом, сморщенным от сна, и смуглый красивый человек помоложе, сдерживающий холодную ярость.